А жизнь одна... - Иван Папуловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Сулев? «Товарищ директор у себя? Один?» — почтительно осведомлялись о нем рабочие и служащие, когда Эрвин как-то присел напротив секретарши, ожидая друга. Их Сулев — директор! А в войну часто из одного котелка щи хлебали. Возвращаясь из разведки под Нарвой, от одного снаряда были ранены — Сулев тяжело, в спину, а Эрвин в плечо. Пять часов под вражеским огнем, по болотным кочкам выволакивал на себе обессилевшего товарища и только вот сейчас, вспомнив это, подумал, что маленького Виктора вынести к своим было бы куда проще!..
«И все-таки были мы молодцы», — растроганно прошептал Эрвин. Повернувшись на левый бок, услышал гулкие и частые удары сердца — на них тонко отзывались пружины дивана. Лег на спину — сердце стучало так же громко, так же тревожа слух. Не сразу понял, что он плачет, — ведь и веки стали мокрыми. Плачет… Отчего?
И вдруг понял: от зависти, от глубокой, раздирающей сердце обиды! Было их три друга, и вот двое отлично устроены в этой жизни, а третий — измученный и оскорбленный — бездомной собакой скитается по белу свету, без гроша в кармане, без надежды на завтра. О, они, те двое, могли бы не допустить той дикой несправедливости, которая выбила его из штурманской рубки, — и этим бы доказали настоящую дружбу!
Но тогда пришлось бы им поссориться с Яном Раммо, а Ян — солидная фигура. Впрочем, какое это имеет значение? Вчера избрали, а сегодня могут прокатить!
Эрвину жгуче хотелось сейчас увидеть Яна Раммо, бывшего обыкновенного сержанта в полку, низвергнутым с его нынешнего высокого пьедестала. Сытое, выхоленное лицо, цепкие, сурово прищуренные глаза, внушительные золотые шевроны на рукавах. Одну руку всегда держит на столе, а то и обе сразу, чтобы люди не забывали про эти шевроны, благоговели перед ними… Таким запомнился бывший однополчанин Ян Раммо на том заседании парткома, где самым неожиданным образом была решена судьба Эрвина.
— Есть предложение послушать, как это опытный моряк, старый гвардеец, коммунист позволил себе клюнуть на провокацию врага, опозорить за рубежами нашей Родины советский морской флаг.
Именно таким, слово в слово, было вступление секретаря парткома, открывшего обсуждение персонального дела незадачливого штурмана. А в голосе — металл, в глазах сверкнули молнии. Это сразу определенным образом настроило всех членов бюро.
Но Эрвин не считал, что он опозорил советский морской флаг. Его трясло при одном напоминании о случившемся, и он искренне думал, что дал достойный отпор провокатору.
А случилось так. Их судно разгружалось в западноевропейском порту. Эрвин с одним из матросов поздно вечером зашел в небольшую закусочную. На них обратили внимание рабочие парни, сидевшие за соседним столом.
— Советиш?
— Я-а, советиш.
С большим трудом объяснились по-английски. Парни во что бы то ни стало пожелали угостить «русиш товарищ» свежим пивом — и настолько сердечно, что отказываться было невозможно. Однако советские моряки сумели быстро и «без потерь» уйти из закусочной. Народу на улицах уже было мало, но вскоре Эрвин заметил, что какой-то тип неотступно следует за ними. Свернули вправо, потом влево, еще раз вправо — не отстает. Но куда идти дальше? Порт где-то был поблизости, но где?
Эрвин остановился и вместе со своим матросом подождал преследователя. Это был высокий светловолосый человек лет сорока. «Эге, кажется, земляк!..» — подумал штурман и произнес эту фразу вслух по-эстонски. Незнакомец остановился, что-то сказал на незнакомом языке. Эрвин спросил по-английски, как пройти в порт. Потом повторил этот вопрос по-шведски, по-немецки, по-испански, по-русски, по-эстонски, по-французски (каждый моряк должен уметь задать его на многих языках). Человек стоял перед ним с нагловатой ухмылкой, отрицательно мотал головой и бросал короткие фразы на своем непонятном, отрывистом языке.
— «Порт» почти на всех языках звучит одинаково, — удивился матрос, — а этот не понимает.
И вдруг незнакомец сорвался с места, с криком побежал от советских моряков в сторону полицейского, показавшегося на ближайшем перекрестке.
— Бешеный, что ли? — сказал матрос.
— Непонятный тип, — мрачно отозвался Эрвин, наблюдая, как странный незнакомец что-то говорил полицейскому, размахивая руками.
Полицейский вместе с ним направился к советским морякам.
— Этот человек говорит, что вы отняли у него кошелек с деньгами, — заявил служитель порядка изумленному Эрвину. — Я обязан задержать вас и препроводить в участок.
— Вот это фокус! — растерянно пробормотал штурман, и по-английски объяснил полицейскому, что они — советские моряки и в крайнем случае готовы пойти в советское посольство.
— В посольство мы сообщим о вашем задержании, — учтиво сказал полицейский. — Советую не терять времени, может быть, в участке мы быстро разберемся, произведя обыск. Прошу идти вперед и не пытаться что-либо выбросить.
Обыск, конечно, ничего не дал, зато выяснилась личность незнакомца: Арвед Лелле, эстонский эмигрант. Кстати, говорит и по-русски, и по-эстонски, и по-английски. По меньшей мере, мог бы объясниться с Эрвином на трех этих языках.
— Вы сейчас опозорены для вашей советской власти на всю свою жизнь, — заявил этот негодяй морякам-эстонцам на их родном языке — чтоб не поняли работники полиции. — Лучше будет остаться здесь.
И он начал наученно и красочно описывать прелести той жизни, которая ждет Эрвина и его матроса под крылышком эстонских эмигрантских организаций в Швеции, Англии, Канаде — где только захотят они сами.
— Вы героями вернетесь в нашу Эстонию, когда оттуда вышвырнут всех коммунистов!
— А мы сами — коммунисты, понял? — рявкнул Эрвин.
— Предатели! — взвизгнул провокатор. — Вы не эстонцы, вы — паршивые… паршивые клопы!..
Он замахал своими длинными руками перед лицом Эрвина, наступая на советского моряка, чуть ли не хватая его за шиворот. У Эрвина от гнева, от возмущения нахальством провокатора перед глазами поплыли стены, лица, предметы; ярость захлестнула его сознание, и он с силой толкнул Арведа Лелле в грудь. Да не рассчитал: тот, полетев к дверям, до крови разбил о косяк свою голову.
Эрвин тут же понял, что совершил глупость. Дело сразу приняло новый оборот, в него должны были вмешаться судебные власти.
Сутки потребовались нашему посольству, чтобы добиться освобождения моряков. Были уплачены соответствующие штрафы, принесены извинения. Арвед Лелле мог торжествовать.
— Не велика заслуга двинуть провокатору в морду, на это много ума не требуется, — сурово говорил Ян Раммо провинившемуся и членам бюро, которые пытались заступиться за Эрвина. — Не можем мы отпускать за рубеж людей с такими слабыми нервами. Предлагаю объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку и уволить из системы пароходства.
После этого рокового заседания бюро парткома его секретарь пригласил Эрвина для личного, товарищеского разговора. Похлопал отечески по плечу, чуть ли слезу не пустил:
— Ты думаешь, мне тебя не жалко? Да я, может быть, больше тебя переживаю, но не могу же я пойти против своей совести, если ты заслужил такое наказание. В партии мы тебя оставили — это главное, но оставить в пароходстве… Какой мы пример другим подадим? Ведь я отвечаю за воспитание каждого моряка — от матроса до капитана, — а что я им скажу, если поглажу тебя по головке?
— Не надо меня гладить по головке! — резко сказал Эрвин. — Я — коммунист, моряк…
— …Фронтовик, — добавил Ян.
— Да, фронтовик! — почти крикнул штурман. — И в сиропе не нуждаюсь.
В общем, разговора не получилось. Эрвин нагрубил секретарю парткома и ушел, громко хлопнув дверью. Он считал, что Ян Раммо — перестраховщик, карьерист и дуб и что своим сегодняшним поведением на бюро он отомстил Эрвину за незначительную критику, с которой тот прошелся по парткому на последней конференции. Ничем другим такую суровость Яна к себе объяснить он не мог.
Еще более необъяснимым показалось ему отношение к его делу Сулева и Виктора. Он ждал, что они возмутятся решением парткома пароходства, немедленно нажмут на «все рычаги» и докажут, что не заслужил Эрвин столь сурового наказания. Верно, и Сулев, и Виктор были потрясены всем происшедшим, они действительно что-то предпринимали для восстановления справедливости, но, видимо недостаточно энергично — ничего ведь в общем-то не добились…
В первые дни после увольнения из пароходства Эрвин надеялся, что кто-то умный, действительно принципиальный заметит всю нелепость положения, в которое попал честный, но излишне горячий человек, коммунист, и скажет тому же Раммо:
— Постойте! Что вы делаете? Вчера считали лучшим работником, а сегодня топите в детском тазике?
Даже не от Сулева и Виктора ждал он этих слов, верил, что они будут сказаны. Но поскольку не заметили это другие, возможно, и не знавшие хорошо деловых и прочих важных качеств Эрвина, то почему об этом молчали его друзья?