Книга встреч - Алексей Бакулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот интересно: ведь Кирилл Юрьевич был коммунистом, и убеждённым коммунистом… Даже на съезды партии его выбирали делегатом… А вы говорите — Пасхальная служба, дочь крещёная… Как же это совместить?
— Не так трудно, как вам кажется. Во-первых, он был крещёным: ещё в детстве его крестили на Леушинском подворье. Во-вторых, он был очень светлым человеком. Он и в коммунизме хотел видеть одну светлую сторону: стремление к народному благу, ко всеобщему счастью, любовь к Родине… Он ведь вступил в партию во время войны, на том патриотическом подъёме, когда слово «коммунист» было равнозначно слову «патриот, защитник Отечества». В этом — вся его партийность. Он не врал, не фальшивил, он всё делал очень искренне и очень серьёзно, ответственно. Вы знаете, когда он вышел из партии? Во время путча — но не в конце его, когда все начали демонстративно рвать свои партбилеты, — нет, в самый его первый день, когда ещё совершенно не ясно было, чем всё это закончится. Сел и написал заявление о выходе из партии. А потом стало понятно, что путч провалился, — и он своё заявление не стал никуда относить. Оставил у себя. Так оно до сих пор у меня и хранится. Но членские взносы папа больше не платил и членом партии себя не считал. Так вот то, что он был светлым, тянущимся ко всему доброму человеком, — это изнутри его и подталкивало к Богу… Хотя церковным он так и не стал. Ему очень хотелось верить. И он верил по-своему, он молился… Но трудно ему было. И поэтому я старалась ему всячески помочь, облегчить путь к Богу. У него же и иконы в комнате были — от бабушки к нему перешли: иконка Николая Чудотворца, например, — её моя прапрабабушка надела своему мужу, когда его посылали служить на Кавказ; и икона Серафима Саровского, освящённая на мощах в тот самый день, когда преподобного канонизировали… Отец очень дорожил ими, и не только потому, что это наши семейные реликвии. Но он никогда не лукавил и хотел ко всему всегда относиться честно, и если видел, что какие-то батюшки что-то делают нехорошо, то его это до глубины души возмущало. Я говорила: «Папа, но это же люди, чего ты от них требуешь? Они же не ангелы!» А он: «Нет! Как они могут? Они же Богу должны служить!» Такая категоричность тоже мешала ему прийти в храм…
— Мне, как зрителю, кажется, он очень хорошо чувствовал дух Православия. Я вспоминаю фильм «Братья Карамазовы» Ивана Пырьева: он сегодня кажется довольно поверхностным, плохо раскрывающим замысел Достоевского… Но ведь Пырьев скончался, не завершив фильма, третью серию снимали артисты — Кирилл Лавров и Михаил Ульянов; и мне думается, что эта третья серия намного ближе к Достоевскому. Да и сама роль Кирилла Юрьевича (он играет Ивана Карамазова) говорит о его глубоком понимании романа.
— Тут я, извините, ничего не могу сказать. «Братья Карамазовы» снимались, когда я ещё маленькая была, а предаваться воспоминаниям о своих прежних работах отец не любил. Он не стремился к тому, чтобы оставить неизгладимый след в истории России — он об этом совсем не думал. Жил сегодняшним днём. Не было у него и желания написать какие-то мудрые мемуары — это настолько претило ему!
— Но вы не считаете, что он мог бы стать хорошим режиссёром?
— Он?! Нет, ни в коем случае. Он просто не видел себя в этом. И не хотел этим заниматься. Совершенно не хотел. Он и от обязанностей худрука театра уставал страшно… Случалось даже, что жаловался на свою судьбу Виктору Астафьеву…
— Писателю?
— Ну да, они же были дружны, переписывались постоянно. Отец любил его книги и самого писателя очень уважал. В последние годы жизни у них по-настоящему духовная связь была… И как-то папа пожаловался Астафьеву на усталость: мол, хочет всё бросить, отдохнуть. А Астафьев ему ответил — как сейчас помню: «Нет уж, оставайся худруком! Куда же ты денешь эту свою крестягу?»
— В какой степени он повлиял на вас в выборе профессии?
— Да ни в какой. И в то же время — на все сто процентов. Просто я выросла в актёрской семье, у меня и мыслей никаких не было о другой профессии. Все разговоры за семейным столом — о театре, как там в театре, что репетировать, что играть, кто как сыграл… Поэтому я настолько во всё это вросла, что ни о чём ином и подумать не могла.
— Но он как-то вас учил? Что-то подсказывал?
— Вы знаете, у него ведь не было актёрского образования, и он просто себя считал не вправе давать советы. Вот мама — да. Мама закончила школу-студию МХАТа, он её уважал и считал образованным человеком. И вообще папа был очень осторожен в советах: он знал, что это палка о двух концах и что иной самый добрый и умный совет может всё совершенно испортить. Иногда и для дела, и для души полезнее самому набить себе шишку, чем последовать чьим-то благим указаниям. И хвалил меня отец не часто: как-то это было у нас не принято. В крайнем случае мог передать чьё-то мнение: «Я видел такого-то, он сказал, что ты замечательно играла!»
— Какое из воспоминаний об отце вам наиболее дорого?
Мария Кирилловна задумалась, что-то блеснуло у неё в глазах, и губы уже шевельнулись — но вдруг упрямо тряхнула головой:
— Есть такое воспоминание, но я его вам не расскажу!
— Ну, тогда не самое дорогое!
— Не самое… Всё, конечно, дорого… Начнём с того, что папа всегда был очень занят, его никогда дома не было. Поэтому когда папа появлялся — это праздник, это счастье! Я, маленькая, его поджидала, и когда он приходил домой, дёргала его за штанину: «Папа, снимай брюки! Снимай брюки!» — если переоденется в домашнее, значит, уже никуда не уйдёт. И я всё думала: вот бы папа вышел на пенсию, жил бы на даче!.. И сам он всё время говорил: «Как я хочу пожить на даче, чтобы никаких дел, никаких проблем!» А на дачу приезжал — дня три-четыре находил, чем заняться, что-то починить, что-то смастерить, — и вскоре: «Мне надо в город! У меня совершенно неотложное дело! Ах, как жалко, как жалко, что надо уезжать!..» Он был очень деятельный человек; очень любил людей — общение с людьми. Вообще он был — весь для людей, а для себя — это не главное. Семью, конечно, он обожал — и меня, и брата, и маму, но основная страсть — люди, общественная деятельность. Ему обязательно нужно было кому-то помогать — это, мне кажется, у него просто физическая потребность была. Не то чтобы он делал какие-то благодеяния свысока, а жил этим, этим дышал.
Он и дома не мог на месте усидеть: ему нужно было куда-то ехать, кататься, гулять за городом… У нас, например, был обычай — осенью непременно побродить по Царскому Селу. На машине очень много мы ездили — в Прибалтику, ещё куда-то… Вообще он был заядлый автомобилист с огромным стажем. Когда они с мамой приехали из Киева (они познакомились в Киеве, в Театре им. Леси Украинки), он был молодой актёр, но уже имел собственный «Москвич», который они купили, экономя на всём, — ели одни макароны целый год. В последнее время у него был «Мерседес» — не новый, не модный, подержанный, — но он его очень любил.
Он никогда меня не отчитывал, никогда не занудничал. Никогда не говорил: это, мол, хорошо, а это плохо. Но мы всегда всё сами понимали, потому что видели, как он живёт, по каким законам…
Вот что я помню… Понимаете: может быть, прошло не так много времени со дня его кончины, и у меня ещё нет того, что называется воспоминаниями. Он ещё живой для меня — вот в чём дело! Я надеюсь, что это чувство будет продолжаться долго. И мама моя ещё жива для меня, хотя мне в первые годы очень её не хватало — просто до болезни. Но она жива. И моё собственное детство — оно живое, оно ещё длится где-то там, невдалеке… А воспоминания — это дань смерти. Их у меня нет. Папа сейчас не рядом со мной — да, это так. Но его и раньше часто не бывало, так что, может быть, ничего и не изменилось. Он где-то близко, в своё время мы с ним увидимся. Мы же все здесь гости. Когда-то я поеду к папе обратно. Обратно! Домой поеду, к маме с папой. А пока — я здесь, они там.
— Простите меня за этот вопрос… Как он умирал?
— У него была очень тяжёлая болезнь — лейкоз, острый лейкоз. Он был мужественным человеком. Не любил больниц, поэтому после того, как его выписали, ни за что не хотел обратно в больницу возвращаться. Вернулся всё же, когда совсем плохо стало, но в ту же ночь и умер. У него приступы какие-то были — никто не понимал, что за приступы, — два он перенёс, а из третьего так и не вышел. Но между обострениями, когда отступала эта боль, папа был удивительно спокоен, лёгок, светел. Весь он был очень спокойный, совсем готовый к новой жизни. Особенно в последние сутки. А когда его в Леушинское подворье привезли на отпевание, тут вообще… Трудно передать… Это были Пасхальные дни, и он там лежал, и такой был свет, такая торжественность, приподнятость… Даже радость — настоящая Пасхальная радость. Кто не верит, тот этого не поймёт, наверное… Что-то подобное было, когда отца Василия Ермакова, моего духовника, хоронили. Он для меня тоже жив. Приходишь к нему на могилку, посидишь там — и словно пообщался с батюшкой, что-то в голове и на сердце прояснилось. Однажды отец Василий подарил мне свою книгу и написал на ней только: «Молись и радуйся!» Вот такое завещание духовное. Молись и будь счастлива. С тем и живу.