Хромой Орфей - Ян Отченашек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала, сидя в креслах, наливались невероятным количеством настоящего чая - Душан был страстный любитель чая, бог знает где он его только добывал, - и разговаривали о всевозможных вещах; потом рылись в библиотеке. Гонза уходил с неопределенным ощущением избегнутой опасности, несколько польщенный непонятным интересом к нему этого еще более непонятного человека - в чем Гонза, конечно, не желал сознаваться.
Один раз в дверь без стука заглянул юноша в помятой форме люфтшуца: манекенно-правильное и противно-самоуверенное лицо, только глаза те же, что у Душана. Юноша попытался вытянуть у Душана сотенку и был безжалостно выдворен.
- Не обращай на него внимания, - с неудовольствием сказал Душан, когда дверь закрылась. - Мой брат. Взаимно презираем друг друга. Полоний номер два. Прожорливостью и аппетитом к жизни напоминает миногу. Во рту у него не тридцать два зуба, а больше. Если б война затянулась, он и в люфтшуце сделал бы карьеру. А так, видимо, кинется в политику - болотный тип.
- А ты? - подхватил Гонза. - Что ты собираешься делать после войны?
Душан изящно отпил из чашечки, устремил взор в полумрак.
- Неважно. Быть может - пить много чаю... Сначала буду присматриваться. Но недолго, потому что это довольно утомительно. Особенно здесь. Мне кажется, я как бы заключен внутри пирамиды Хеопса... Потом как можно незаметнее убраться...
Гонза пошевелился в кресле.
- А я думал, ты интересуешься философией... или литературой. С твоими знаниями...
- Почему ты так думаешь? Потому, что копаюсь в этом? Так это я просто убиваю время. Может быть, раньше я и искал чего-то... Да не нашел, уверяю тебя. Эти знания дают человеку сомнительное чувство превосходства над другими. Философия! Высокомерное суесловие, бессмыслица... - Он улыбнулся вяло, с непривычным оттенком смущения. - Я ведь немного и пишу. Разное... Только так, для себя. Нет у меня ни малейшей потребности делиться этим с другими. Все это вроде... слабительного. Меня, видишь ли, совершенно не интересует так называемая литературная деятельность, слава, бессмертие... Довольно смехотворный вымысел! - Слабым движением руки он отверг возможные возражения. - Знаю, скажешь, Гомер. Да? Две тысячи лет и даже больше... Ну и что? Пусть о нем будут помнить и еще двадцать тысяч лет - его-то нет. Какое же тут бессмертие? Просто упрямая фраза, человеческое стремление к высокопарности. Меня куда больше трогают совсем простые вещи, особенно те, в которых нет притворства: детские слезы, деревенские похороны с музыкой и веселыми поминками или маленькие зверушки. Люди смертны! Что Гомеру до собственного бессмертия? Оно его не касается - для него уже нет мира, одно ничто. Если тебе что-нибудь приятно, не насилуй себя. Не стоит. Нет, я ни во что не стремлюсь вмешиваться, хотя бы потому, что не знаю ничего, что имело бы вечную ценность, смысл, постоянство... - Он машинально помешивал ложечкой наполовину выпитый чай; помолчал, а потом, как бы вновь осознав присутствие постороннего человека, добавил тоном примиренности: - Кроме смерти. Кроме исчезновения моего «я», исчезновения мира во мне. Только это неизбежно и вечно, это единственное, что окончательно. Лечь, сделаться неподвижным, неодушевленным предметом. И - навсегда. Это даже не страшно - это логично. Перед лицом той единичной случайности, которая, не спрашивая, хочу ли я, послала меня в этот мир бессмысленности и к которой я, не прилагая никаких усилий, должен вернуться, все ценности и понятия, какими люди унижают друг друга, которыми они заслоняют свой бездонный ужас перед пустотой, для меня превращаются в ерунду. Понимаешь? Вообще-то я об этом ни с кем, кроме тебя, не говорю... Впрочем, мы с тобой совершенно случайно знакомы, не обременены никакими отношениями и можем говорить открыто. Если это тебе, конечно, не противно... Мораль, характер, мировоззрение, все виды любви и прочих нелогичных отношений - все, что стремится внушить человеку, будто он не одинок, страшно одинок с единственной своей определенностью - исчезновением, будто есть ему смысл как можно больше суетиться тут, дабы оставить свой след в грязи, который смоет первый ливень... Нет! Что мне до всего этого? Через секунду после того, как я перешагну порог и закрою глаза, не будет ничего! В том числе и того, что называют жизнью, что есть якобы величайшее благо человека! Упрямое метание между двух абсурдностей, блуждающий огонек во мраке, в безучастной пустоте...
Он говорил об этом без всякого волнения, как о будничном деле; встал, заходил по ковру, руки в карманах, стройный, неумышленно элегантный в своем черном свитере, остановился перед полкой с книгами, провел ногтем по кожаным корешкам.
Гонза следил за ним с недобрым стеснением в душе.
- Ты ее ненавидишь? Я имею в виду жизнь, - решился он спросить.
- Нет. Зачем? В сущности, я упрекаю ее в мелочи, впрочем достаточно непростительной: в том, что она бессмысленна, никому не нужна. Потому что конечна. Порой она обременительна, порой подстраивает человеку ловушку: покажет красоту природы или женское тело, искусство... Не думай ни о чем, жри - праздник никогда не кончится. Размножайся, ты будешь жить в детях, переверни мир вверх ногами, тогда останешься бессмертным в памяти других. Фантастическая ересь! Но довольно безобидная, вроде шор на глазах. Все равно ведь...
- Ну, если так рассуждать... Тогда действительно человеку только и остается, что жрать, наслаждаться, заботиться о себе одном, урывать побольше, пока есть время...
- А почему бы и нет? Конечно, гедонизм такого рода - признак очень примитивного развития. Это наиболее просто.
Душан вернулся в кресло, сцепил тонкие пальцы, прогнул их.
- Равнодушие лучше - оно наименее мучительно. И есть в нем достоинство. Просто надо научиться ничего не принимать всерьез, не зависеть от этого жалкого стука в грудной клетке. Конечно, это мое мнение. Я никому его не навязываю. У меня часто бывает ощущение - не знаю, знакомо ли оно тебе, - я его сильнее всего испытываю, когда вокруг много людей. В кафе, в концерте. Не люблю туда ходить. Будто вдруг прозреешь и как бы испугаешься, выступишь из чего-то привычного, из себя самого, что ли... И крикнуть хочется: да что вы дурака валяете, несчастные? Во что играете? В жизнь, в театр, в смех и слезы? Как смешно поглощены вы этим окружающим вас обманом, тряпками, огнями... а между тем каждый из вас уже несет в себе это! Это не постороннее, оно всегда в вашем теле, под фраками и ожерельями, под кожей у каждого безобразный скелет, это - не вне вас, оно в вас самих, и вы завопили бы от ужаса, если б с вас вдруг спала эта водянистая масса мяса со всеми гнилостными зародышами... Представь, как выглядел бы мир, если б в одну минуту пронеслось сто лет: всюду скелеты, в ложах, в креслах, на сцене скелет тенора открывает пустую челюсть, за прилавками гардероба зевают скелеты, и пустота зияет у них между ребер, скелет-билетер перекинул программки через кость... Смешно, и безумно, и безнадежно печально - то, что все мы обречены, и я, я... Но я по крайней мере сознаю это, беру это в расчет. Мне страшно это и в то же время как-то притягивает. Ничто другое не волнует меня так, как это. Этот страх во мне чисто биологического происхождения, точно так же, как и то, что другие не думают об этом; стадо взбесится, если будет все время видеть гибельный обрыв... а я вижу, понимаешь?.. Налить тебе еще чаю? А то остывает...
Гонза прикрыл ладонью пустую чашку. За спущенными шторами затемнения искрилась зимняя ночь, под нею попирали камни города живые, реальные люди. Хотелось выбежать отсюда, замешать я в толпу этих людей, слиться с ними. Смерть... Ее запах стоял тут. Она была в приглушенном голосе, в воздухе этой комнаты, в аромате чая. Прочь отсюда! Но Гонза знал, что все равно вернется, потому что непонятный человек в старом кресле не только отталкивал, но и притягивал; Гонза испытывал к нему жестокое отвращение, подсказанное инстинктом самосохранения, и в то же время восхищался им и странно ему сострадал. Кто ты? - мысленно вопрошал он, слушая эти противоестественные воспевания гибели. Сумасшедший? Больной человек или позер? Нет, это Гонза исключил, он чувствовал, что в Душане действительно происходит борьба, что есть в нем система, недоступная его, Гонзы, пониманию. Тем хуже! Потусторонняя тишина квартиры угнетала; чай терпко стягивал язык. Иногда разговор заходил о более земных вещах, но результат оставался тот же: в рассуждениях Душана все дробилось, таяло, начинало казаться тщетным: весь мир лежал в бесформенных обломках, по которым ползают слепцы да безумцы.
- Политика? Не верю в нее, потому что не верю в историю. А ты веришь? Когда-то я этим занимался, но бросил. Не верю, что есть какой-то смысл в истории, и не верю, чтоб существовало нечто вроде прогресса. В чем? Массовое производство иллюзий, горячечное бормотание о рае, которое с подозрительной периодичностью завершается бойней. Тебе не кажется? Мне - да. Вот и в данный момент мы переживаем один из этих закономерных кровавых поносов, при виде которого старик Чингисхан заболел бы комплексом неполноценности. Инквизиция была, пожалуй, идиллией в сравнении с нынешними концлагерями. Ты слышал о них по иностранным передачам? Конечно, у нас теперь гигиена, смерть сбрасывают с воздуха, и солдаты чистят зубы и обучаются технике, чтоб лучше убивать. Прогресс! Как на конвейере. И все это после Будды, после Христа, после Возрождения, Просвещения... После Гёте - господин Розенберг, после Девятой Бетховена - сирены! Не сомневаюсь, как только человечество выкарабкается из этого и придет несколько в себя - оно сейчас же, с тупостью мухи, бьющейся о стекло, устремится к следующему раю, на сей раз уж гарантированно подлинному. Жив буду - не соблазнюсь.