Северная корона - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я то засыпал, то пробуждался. Во сне видел: летняя печурка во дворе, виноградные лозы над козырьком крыльца, на ступеньках — мама, в фартуке, простоволосая, зовет: «Сереженька-а…» А пробуждаясь, видел немую черноту кустов, слышал пулеметную дробь, разрывы, подвывание самолета.
На рассвете, при серевшем небе, задремал напоследок, проснувшись, не сразу взял в толк, почему светло и почему кусты не черные, а зеленые. На ветках — желтеющие ягоды. Сорвал несколько штук, сунул в рот. Кислятина. А есть охота.
Солнце согрело меня, а через час оно стало лютым врагом: жгло без пощады. Я изнывал от жары и жажды, но куда-то перебираться из воронки остерегался. Близко немецкие голоса. Еще ближе — разрывы. Наши бьют. Так, от случая к случаю.
Я напряженно вслушивался, не начинается ли настоящая стрельба, та, что предшествует атаке. Нет.
А если не будет нашего наступления или немцы пойдут наступать? Тогда конец.
Около носа вьется, гудит шмель. Отгоняю, пытаюсь понять: что за шмель, откуда шмели на войне?
Набегает туча, прикрывает солнце, дышать легче. Ветер клонит ветку с желтыми ягодами. От одного взгляда на них — оскоминой сводит рот. Сладкого бы, сахару или шоколаду. А еще лучше — хлеба с мясом.
Спустя полчасика снаряды стали ложиться впритык с траншеей, у проволочного забора, в зарослях облепихи, дым заволок ложбину.
Я попробовал встать, спугнув шмыгнувшую из-под ног полевку, и рухнул без памяти.
Очнулся в санитарной повозке. Ну а дальше — порядок: еду со всеми удобствами, я дышу, и жую краюху, и вспоминаю, что со мной приключилось. Я думаю об этом спокойно, будто это было не со мной, а с кем-то другим, и гляжу на верхушки елей, на придорожные кусты, на проселок, на крепкие, стройные ноги санинструкторши, которая мне давно нравится. Живы будем — не помрем!
* * *На полковом медпункте раненых рассортировали. О Сергее Шарлапова сказала:
— В санбат.
Сергей прикинул: из санбата, чего доброго, отправят выше, в госпиталь, а из госпиталя в свою часть вряд ли вернешься, нет, это ему не подходит. Заикаясь и краснея, он сказал:
— Товарищ капитан, я в санбате не нуждаюсь,
— Мне лучше знать, в чем вы нуждаетесь.
— Товарищ капитан, я практически здоров.
— Отставить пререкания.
— Поверьте, я чувствую себя вполне удовлетворительно.
— А ты напористый малый, — сказала Шарлапова, переходя на «ты». — В строй хочешь?
— В строй.
Шарлапова вовсе перестала сердиться, улыбнулась:
— Люблю мужиков, не люблю кисейных барышень… Фамилия?
— Пахомцев.
— Так вот, Пахомцев: коль ты так рвешься в строй, я не стану мешать. Думаю, контузия у тебя со временем пройдет сама собой, организм молодой, крепкий. Но ночку полежишь у нас. Отлежишься — и утречком, если все будет нормально, уйдешь. Договорились?
— Договорились, — сказал Сергей и посмотрел на Наташу.
И она сразу убрала за спину свои обветренные руки, а он тоже опять застеснялся того, что заикается. Они глядели друг на друга и разговаривали глазами. «Ты так смотришь на меня, Сергей». — «Тебе неприятно, Наташа?» — «Начистоту?» — «Начистоту!» — «Мне приятно. Кажется, на меня так еще никто не смотрел». — «Я не могу не смотреть на тебя». — «А ты еще на кого-нибудь так смотрел, как на меня смотришь?» — «Начистоту?» — «Начистоту!» — «Наверное, да. Мы с ней в школе учились вместе. А может быть, и не так смотрел, я не знаю». — «И я многого не знаю».
В палатку бочком протиснулась белобрысая носатая девчонка, исподлобья оглядела всех, подошла к Шарлаповой:
— Я с тобой, тетя Зоя Власовна…
— Горе ты мое луковое, — сказала Шарлапова, улыбаясь. — Не даешь мне поработать, Клавушка.
— Я буду тебе помогать.
— Ну, коль помогать, тогда с Наташей отведешь этого дядю отдохнуть. Потом ко мне…
Они привели его в палатку и ушли.
Сергей умылся, почистился, поспал часа полтора. Затем его разбудили, накормили горячим. Шарлапова принесла порошки, таблетки. Осмотрела, выслушала, выстучала, осталась довольна.
Клонило ко сну. Голова не болела, но была тяжелая — уронить бы ее на подушку и не поднимать. Но Сергей боролся со сном. Он уснет, а Наташа заглянет?
В слюдяное оконце пробивались сумерки, Наташа не приходила. Не пойти ли самому к ней? А помнишь, как робел перед Ирой? Но ведь там было совсем другое. Пойду. Должен пойти, потому что я чудом спасся, я живой и я хочу ее видеть.
Извинюсь, конечно, за вторжение, и возьму ее за руку, и скажу, что люблю, и поцелую в губы, и обниму. Пойду, лишь полежу малость, передохну.
Сергей опустил голову на подушку и уснул — наглухо, без сновидений. Только утром на секунду примерещился Гоша Пощалыгин; шутовски кривлялся, шамкал: «Ты, Сергуня, шпрехаешь по-немецки? Шпрехаешь? Тогда подъемчик!» И Сергей пробудился, сел на койке, не понимая спросонок, где он. Понял, увидев слюдяное оконце, и вспомнил, куда собирался вечером. «Проспал», — подумал Сергей. Не было ни досады, ни огорчения, а была какая-то строгость к себе и к окружающему миру.
Оконце грело солнечным светом, в палатке душно. Простыня и белье были влажные: ночью потел. Потеть — это к выздоровлению. Да он и не больной, хватит баклуши бить. Руки-ноги не трясутся, не тошнит, голова — ничего. Вот только заикание. Но и это пройдет. Надо держать курс на роту старшего лейтенанта Чередовского.
Одеваясь и собирая вещмешок, он ощущал в себе строгость и старался понять, когда она появилась. После контузии в немецкой траншее или накапливалась постепенно, от боя к бою, и он лишь сегодня обнаружил ее?
Найти Наташу, попрощаться с ней? Следует ли? Наверное, нет. Пусть она подумает обо мне. Мне почему-то нужно, чтоб у нее пощемило сердце. Вот так, как у меня сейчас. Доложу Шарлаповой — и уйду.
* * *В роте появление Сергея встретили шумным одобрением, хлопали по спине, обнимали, тискали, расспрашивали. Будь это раньше, он бы наверняка растрогался, пустил слезу. Сейчас же сдержанно говорил: «Спасибо, товарищи. Все в порядке, повоюем» — и накоротке пожимал руки.
Курицын приволок баночку французских шпрот, кусок армейского хлеба:
— Подрубай, Пахомчик, а то больно тощой.
Сергей принялся за еду — на что-что, а на аппетит жаловаться не приходилось.
Быков помахал у него перед носом треугольником письма:
— От матери. Пришло как раз в тот день, когда ты у фашистов загорал.
Из письма выпала фотокарточка, маленькая, два на три, для удостоверения. Мама исхудавшая, изможденная, в стеганке. Совсем не похожая на себя, на ту, которую он помнил: полную, моложавую, улыбчивую, в ситцевом платье или сарафане. А ладони всегда пахли сдобным, вкусным… Война кончится, и мама станет прежней, он все для этого сделает.
Мама извинялась за фотографию — плохо на ней получилась, фотограф непутевый попался, пьяненький, писала, что жива-здорова, устроилась машинисткой в «Заготконторе», ждет его драгоценные весточки, тоскует о нем, целует крепко-крепко.
Пощалыгин заглянул через плечо, сказал:
— Мамашино фото? Дай-ка.
Вертел, разглядывал. Возвращая, вздохнул:
— Счастливый, у тебя мамаша в наличии. Моя представилась в тридцатом годе…
— Преставилась, — поправил кто-то.
— А, брось, — отмахнулся Пощалыгин. Помолчав, сказал:
— Хочешь, Сергуня, я тебе тоже фото покажу? Моя добыча. В последней атаке, в рукопашной, фрыца задушил. Обер-фельдфебель. Сиганул он сверху, с бруствера, сцепились. Я его и прикончил, он мне пальцы покусал, гад. Обыскал его, в бумажнике фотокарточки нашел: сам обер, в штатском, фрициха, фрицинята — мальчик и девочка, а промеж этих семейных снимков — другие, пять штук. И все пять штук казнь дивчины изображают. И представь, лицо у дивчины очень даже знакомое, Я кажу эти фото батальонному парторгу, и Карахан наш аж бледнеет. Так это же, говорит, Зоя Космодемьянская, это ее казнь в Петрищеве, в сорок первом. И говорит-приказывает, чтобы я снимки каждому бойцу показал, чтоб ненависть к врагу воспитать. Как Аркаша Чибис, агитировал я, понял?
— Давай же снимки.
Снимок — Зою ведут по улице: руки связаны за спиной, стеганые штаны, нательная рубашка, голая шея, непокрытая голова, босые ступни — в снегу, а кругом немцы в шинелях с меховыми воротниками, в пилотках с наушниками, в перчатках, сытые, с улыбочками. Остальные снимки — казнь: Зою подводят к виселице, накидывают петлю, выбивают ящик, вытянувшееся тело висит на веревке, и опять вокруг немцы, смеющиеся, с нацеленными на Зою аппаратами.
Пощалыгин ткнул пальцем в фотографию:
— Вот этот, с краю, у столба, в очках, ощеряется, — обер. Какого я прикончил.
— Ты хорошо сделал, что прикончил его, — сказал Сергей.
Он еще раз вгляделся в фотографию. Сколько Зое было? Лет семнадцать. А вся она нежная, хрупкая. Волосы острижены коротко, по-мальчишечьи, как у Наташи. Босые ноги ступают по снегу. А голова гордо вскинута.