Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставили они меня наконец в покое? Нет, они не оставили меня в покое. Угадав мои намерения, они бросились по направлению к Ругбюлю, то и дело наклоняясь, чтобы подобрать подходящий обломок кирпича, добежали до первого шлюза и забрались на деревянные шлюзные ворота, временно довольствуясь тем, что отрезали меня от дома.
А я все бежал и бежал. Помню непрекращающееся жжение на шее и жжение на правой ляжке. И помню обуявший меня страх, который, не затихая, побуждал меня к все новым прыжкам по овечьему выгону. Я говорил себе, что только бег на дальнюю дистанцию с нарастающим моим преимуществом заставит их отказаться от погони. Между тем они в ус не дули.
То, как они сидели на шлюзных воротах, болтая ногами, вертя в руках и разглядывая собранные осколки, говорило, что они уверены в своем торжестве. Я понимал это. Я это знал. Потому-то я и бежал по направлению к северо-западу, вернее, к северу и, наткнувшись на ограду, сперва перебрасывал через нее ранец, а уж там хочешь не хочешь следовал за ним. Пусть они меня ждут!
Светило ли солнце? День был тихий, безветренный, солнце согревало равнину и пробудило бы все своим теплом, если бы теперь стояла весна, пора всеобщего пробуждения, а не осень. Плавают ли еще на торфяных прудах дикие утки?.. Когда я по пружинящим травяным кустикам дошел до большого торфяного пруда и опустился на колени, чтобы смыть с ног присохшую тем временем грязь, отсвечивающую синевой, я не услышал ни суматошного бега перепончатых лап, ни хлопанья крыльев, с каким поднимаются с воды дикие утки. Здесь ли еще торфяной челн? Там, где устье рва выходит в пруд, я его увидел: затонувшая корма, черные смоленые борта, забрызганные чаячьим пометом, выбеленная солнцем банка. Я забрался в него и стал палкой бить дремлющих водяных пауков, в то же время следя за спинными плавниками карпов, которые, неторопливо проплывая мимо камышей, рябили воду.
Я сидел в старом торфяном челне, откуда ни сидя, ни стоя шлюзных ворот не было видно; дома уже давно отобедали, и Хильке, конечно, поставила мой обед на плиту, чтобы не простыл; ничто меня здесь не торопило, не подгоняло, не подстегивало, шея и нога уже не так жгли; я столкнул челнок в ров, он всплыл, и я принялся вычерпывать воду старой консервной жестянкой, лежавшей под скамьей. Что сделал я, заслышав голоса? Внезапно где-то рядом послышались голоса: мужчина что-то кричал, женщина смеялась. Голоса доносились с торфяных разработок, из карьера, где сушился сложенный аккуратными штабелями свеженарезанный торф. Видеть я никого не видел, хотя мужчина опять крикнул, а женщина снова рассмеялась. Я повернул челнок и, поставив его поперек рва так, что он соединял оба берега, перешел на другую сторону. Прислушался, но теперь голосов не было слышно. Во рву течения не было, и челн стоял неподвижно: никуда он отсюда не денется и, если нужно будет, в любую минуту примет меня на борт.
По отлого поднимающемуся грунту двинулся я наверх, к торфяным разработкам и, не доходя до края карьера, увидел мокрый резак в полуциркульном вращении: он появлялся невысоко над грунтом и, описав дугу, исчезал, подобно часовой стрелке, показывающей только от без четверти до четверти. Я подошел к карьеру и поглядел вниз: тачка, деревянные мостки, черные изломы теней, темные торфяные террасы. Хильда Изенбюттель со своим бельгийцем резали торф. Обнаженный до пояса Леон-бельгиец, стоя на нижней террасе, втыкал железный резак, как лопату, во влажно поблескивающий грунт, выбирал выкроенный ком величиной с кирпич и ловко перебрасывал его своей хозяйке, пользуясь броском для того, чтобы освободить резак — тогда он показывался над краем карьера, — и снова втыкал его в сочный грунт. Хильда Изенбюттель, слегка приседая, ловила кирпич и укладывала в тачку, почерневшую от сырости и липкой крошки. Оба— мужчина и женщина — были в штанах: он в черных брюках гольф, она в обычных серых суконных с широкими обшлагами; должно быть, и те и другие были позаимствованы из гардероба Альбрехта Изенбюттеля, который уже несколько лет как осаждал Ленинград. Оба были в деревянных башмаках, но, надо полагать, только военнопленный Леон носил башмаки Альбрехта Изенбюттеля. Я уже упомянул, что бельгиец работал полуголый. На женщине была застиранная блузка, небрежно засунутая в брюки, а на голове косынка с рисунком в виде циркуля, глобуса и счетной линейки. Уж не упустил ли я чего? Не мешает еще упомянуть прикрытую газетой плетеную корзинку, а также рубашку и потертый бельгийский военный френч, лежащий рядом с корзинкой.
Хильда Изенбюттель, с какого боку ни погляди и где ее ни повстречай, казалась смеющейся или готовой засмеяться, и это объяснялось не только мелкими редкими зубами, не только вздернутыми плечами, не нуждавшимися в ватной подбивке, и даже не только несообразно расставленными глазами: то, что один глаз утверждал, другой неизменно оспаривал. Все в ней способствовало этому впечатлению: ядреные, чуть кривоватые ноги, мягкий торчащий живот, перехваченный ремнем, тяжелая, но уютная грудь и веснушки даже за ушами — все в Хильде Изенбюттель способствовало впечатлению, будто она вот-вот засмеется. С какой уверенностью подхватывала она летящие на нее комья торфа! Как искусно укладывала их в тачку — ни один кирпич не развалился. Бельгиец резал торф, пока тачка не наполнилась, а тогда, воткнув резак в землю, он спрыгнул с террасы, поднял Хильду в воздух, усадил на тачку и покатил ее по широкой подскакивающей доске мимо карьеров с застоявшейся водой, легко одолев небольшой подъем, выбрался на другую доску и покатил тачку мимо шпалер сложенного в конусообразные башни торфа высотой в полчеловеческого роста, поставленные в шесть рядов: в сумерки или в туман их можно было принять за солдат.
Хильда Изенбюттель слезла с края тачки, вдвоем они выложили круглое основание, на котором воздвигли сквозную, с многочисленными пазами, хорошо продуваемую башню; по своему положению и расстоянию относительно других штабелей — при соответствующем настроении наблюдателя — такая башня вполне могла сойти за солдата. Работали они согнувшись, в полном молчании. Обеими руками снимали с тачки кирпич и пришлепывали его. В последний, положенный на самый верх кирпич Леон воткнул перо, насколько я мог судить — утиное, он нашел его рядом со своим деревянным башмаком. Закончив башню, он по военному отдал ей честь, но вдруг с гримасой схватился за спину и стал усиленно ее растирать. Должно быть, его укусило какое-то насекомое. Затем он сел в пустую тачку и, скрестив руки на груди, ждал, пока Хильда не приподняла и не покатила тачку назад, в карьер. На обратном пути Леон изображал туристскую поездку: он всю дорогу вел немой диалог с воображаемым спутником, показывая ему окружающий пейзаж, раскланиваясь направо и налево и отвечая на приветствия.
Выглянув за край карьера, он увидел меня и помахал. Хильда Изенбюттель сперва меня не заметила, она, должно быть, сочла его приветствие за обращение к незримому прохожему и спохватилась, только спустившись на дно карьера. Леон сделал ей знак, и она меня, конечно, узнала.
— Поди сюда, Зигги, — позвала она. — Ты нам поможешь. — Я поспешил к ним, прыгая с террасы на террасу, отчего рыхлая торфяная стена пришла в сотрясение. Они заметили мои сырые штаны с присохшими к ним волокнами тины, но ни тот, ни другая нё стали ни о чем спрашивать, не поинтересовались даже, почему со мной ранец. Мы поздоровались. Бельгиец поднял корзинку, и Хильда, достав бутерброд с ветчиной и песочное пирожное, предложила мне на выбор, но так как я в таких случаях затрудняюсь, что предпочесть, то взял и то и другое, а что они иронически перемигнулись, нисколько меня не смутило.
Покормив, они задали мне работу — расчистить торфяной участок, который Леон собирался резать. Мне предстояло в качестве подсобного рабочего снять верхний травянистый покров, а также следующий за ним слой побуревших, сухих, но еще недостаточно разложившихся остатков растений — такой торф в резку не идет. Целые растительные поколения должны были в силу собственной тяжести и давления слежаться и под действием выделяемых ими газов и углекислоты подвергнуться разложению, чтобы торф спекся, затвердел и не слишком быстро прогорал в печи. Я вырывал из грунта ольховые и ивовые ветки и выковыривал осклизлые обломки древесины, похоже, что ими играли дети Сопливого короля из сказки. Отливающие воском корни. Какие-то волокнистые, не поддающиеся определению ошметки. Кусочки досок, вероятно, от лодок. Я вытаскивал и выгребал всевозможный мусор, но то, что я втайне мечтал найти и отнести к себе на мельницу, а именно портативный, высохший в пергамент труп, так мне и не попалось. Даже птичьего скелета не нашлось, не говоря уже о доисторическом оружии. Зато вдоволь пахло серой, аммиаком и газом.
Мужчина резал торф, а женщина складывала комья в тачку. Время от времени, перейдя на поле сушки, они даже обменивались несколькими словами, однако Леона я не понимал. Он говорил на местном диалекте, но с французским произношением, и единственно, кто его понимал, была Хильда Изенбюттель. Бельгиец служил в артиллерии, и одна из крылатых гранат на его погонах, пристегнутая к кусочку картона, давно уже перекочевала ко мне на мельницу.