Миг власти московского князя - Алла Панова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она все смотрела и смотрела на страшного человека, в каком‑то жутком танце двигавшемся перед ней, будто все еще не веря, что тот самый Кузя, которого из жалости приютили ее родители, смог поднять руку на них и на нее, кого со смехом называл сестренкой.
Кажется, она даже не ощутила смертельного удара Вилы легко вошли в ее хрупкое тело, которое тут же обмякло и с легким шуршанием опустилось на слежавшееся сено. Кузьма не столько видел своим единственным, страшно вращающимся глазом, сколько ощутил что проткнул острыми вилами мягкое и живое существо, и от радости, что смог отомстить девчонке, засмеялся. Смех причинил ему невыносимую боль. Ярость мгновенно охватила его, и он со всей силой стал колоть вилами уже бездыханное тело.
Успокоился он не скоро. Отвлекли его звуки, издаваемые испуганными животными. Почуяв запах крови, метались в загоне, ударяясь о перегородку, овцы, спокойная корова, задрав голову, истошно мычала, а лошадь взбрыкивала, пятилась от коновязи, резко мотала головой и уже почти освободилась от веревки, накинутой ей на шею. Кузьма мутным взглядом посмотрел на кровавое месиво, в которое превратилось детское тело, сделал шаг в сторону, но поскользнулся и упал навзничь. Подняться сразу он не смог: не было сил, словно руки и ноги враз ему отказали. Ничего не видя вокруг, он лежал на пропитанном кровью сене, вдыхая тяжелый сладковатый запах, не имея возможности поднять руку, чтобы вытереть слезы, катившиеся по грязной щеке.
Рыдания сотрясали его тело, душили. Ему было жалко себя, страшно, что кто‑нибудь узнает о совершенном преступлении и расправится с ним так же жестоко. Хотелось скорее скрыться куда‑нибудь, убежать подальше, но тело его не слушалось, и он все лежал на мокром от крови сене. Наконец, сделав судорожный вздох, он задышал ровнее, дрожащими грязными пальцами разорвал ворот рубахи и, полежав еще мгновение–другое, с трудом поднялся и, шатаясь, вышел наружу.
Голубое небо заволокли невесть откуда набежавшие серые облака, задул студеный ветер. Кузьма, поеживаясь от пронизавшего все его тело холода, добрел до бадьи с водой, нагнулся и тут же в ужасе отпрянул, увидев в темной глубине изуродованное лицо с пустой глазницей, и опять забился в судорожном плаче. Кое-как он умылся, стащил с себя рубаху и прижал ее к глубокой кровоточащей ране на щеке, потом неспешно, будто и не обдувал его холодный ветер, покачиваясь, направился к избе.
«Бежать. Бежать. Быстрее бежать», — стучало в мозгу Кузьки, он бы и убежал, но сил не было. Он едва добрался до избы, а там повалился на лавку как подкошенный. Очнулся уже в сумерках, боль, кажется, немного поутихла. Он осмотрелся, увидел безжизненные тела, помотал головой, будто не веря глазам, но щеку тут же словно огнем обожгло, и этот огонь напомнил и о содеянном, и о том, что глаз‑то у Кузьки теперь всего один.
Передернув плечами от холода, он уверенно направился к большому сундуку, в котором хранилась хозяйская одежда, но теперь она — как и все в этом доме — принадлежало ему.
Бежать не надо, решил Кузьма, успокоившись и хорошенько подумав. По раскисшим весенним дорогам мало кто решается отправляться в путь, а уж в этом медвежьем углу нежданных гостей и вовсе ждать не приходится. Так что ж бежать сломя голову?
Не спеша, он выбрал рубаху, потом взял кусок чистого холста и отыскал на полке небольшой муравленый горшок. В нем бортник хранил снадобье, которым излечивал разные хвори. «И от ожогов, и от ранений, и от простуды — для всего годен медок мой, с заветными травками смешанный, — приговаривал он, смазывая дочке разбитую до крови коленку, — не заметишь, как заживет». Кузьма густо смазал холстину пахучим зеленоватым снадобьем и приложил ее к лицу. От боли едва не закричал, но, стиснув зубы, постанывая, обмотал голову бабьим платком, плотно примотав к щеке холстину.
Немного передохнув, он выволок на двор трупы, а потом, вытащив из печи горшок с еще теплой похлебкой, принялся за еду. Есть приходилось очень осторожно: рана при малейшем движении давала о себе знать острой болью. Насытившись, он завалился спать на не остывшую до сих пор печь, а проснулся затемно, ощутив, как холод охватывает его тело. Как ему не хотелось, а пришлось встать и приняться за растапливание печи. Провозился он долго, а когда наконец огонь запылал и Кузьма, глотнув из ковшика воды, собрался вздремнуть, из хлева донеслось призывное мычание недоеной коровы. Сначала он решил не обращать на него внимания, но мычание не давало уснуть, и, выругавшись, он пошел в хлев. Днем он доел остатки похлебки, оторвал от каравая большую краюху, отрезал толстый ломоть сала и, только когда поднес хлеб ко рту, понял, что не сможет откусить даже небольшого куска.
Несмотря на то, что Кузька собирался пробыть в доме бортника до тех пор, пока хорошенько не подживет рана, уже через несколько дней он решил покинуть свой приют: надоело топить печь, доить корову, кормить скотину и самому готовить похлебку, да и рана благодаря чудодейственному медовому снадобью быстро затягивалась. Все, кажется, было здесь против него, ему даже не удавалось выспаться как следует: то, поленившись топить печь, он среди ночи просыпался от озноба, а уж если топил, так изнемогал от жары, то вдруг половицы начинали скрипеть, словно кто‑то подкрадывался к нему, или скотина поднимала невообразимый шум.
Без хозяев, без их работящих рук все удивительно быстро приходило в упадок, словно вместе с душами умерших и из самого дома ушла душа. Испачканные кровью половицы побурели, почернели от грязи. Печь, всегда такая теплая, будто не хотела больше держать тепло, а когда Кузька подкладывал в ее ставшее ненасытным жерло все новые и новые поленья, так и норовила кинуть ему в лицо сноп искр или обдавала едким дымом. Горшки, всегда полные наваристых щей и сытных каш, давно опустели. В ларе, в котором испеченные хлеба долго сохранялись свежими, из‑за того, что Кузька забыл закрыть его крышку и не укрыл хлеб холстиной, три оставшихся каравая совсем зачерствели.
Однажды под вечер он наконец решил уйти. Собирался в дорогу деловито: завязал в узел пару рубах, что получше, запихнул в калиту найденные хозяйские богатства — десяток гривен, пару перстеньков, ожерелье и витые обручья, — прихватил зачерствевший хлеб и сложил в чистую холстину несколько шматов копченого сала. Ранним утром, напялив новую хозяйскую свиту и еще крепкие сапоги, он вывел на двор коня. Водрузив на него свою поклажу, сам взгромоздился в седло и обернулся, посмотрел на избу, оглядел двор, заметил, что не закрыл ворота хлева, сплюнул зло и стеганул коня.
Без сожаления Кузька расстался со ставшим ему враждебным домом, где он впервые совершил самый страшный грех, отняв жизнь у людей, виновных лишь в том, что они пожалели бездомного. Он отъехал уже далеко, когда прожорливый огонь вырвался на крышу, добрался до хлева и перекинулся на дворовые постройки, уничтожая созданный людьми мир и скрывая следы преступления.
Сколько времени прошло с тех пор, сколько воды утекло, наверняка уж и место, где когда‑то отбушевал пожар, давно поросло травой, но почему‑то обо всем там случившемся Кузька вспомнил теперь, спустя много лет. Мысли о совершенном, как он их ни гнал от себя, все не покидали его. Вот и сейчас, под охраной двигаясь через толпу, он то и дело видел и знакомый страх на бабьих лицах, и знакомые удивленные детские глаза.
10. Ближний круг
Какой‑то ловкач все‑таки исхитрился, и жесткий снежный ком угодил в Кузькин затылок. В толпе захохотали, заулюлюкали. Князь обернулся, сквозь сыпавший снег увидел растерянное лицо и, поняв, что произошло, улыбнулся.
Улочка стала совсем тесной, народу прибавлялось, и Михаил Ярославич уже не различал лиц, люди сливались в какую‑то пеструю массу. За снежной пеленой уже виднелись торговые ряды, когда князь увидел, что навстречу по дороге бежит, спотыкаясь, Федор, сын посадника.
— Жив, жив твой отец, ранен только, — поспешил успокоить Михаил Ярославич мальчика, как только тот поравнялся с князем. — Беги к нему. Он с обозом. В первых санях. Да не горюй, обошлось все. Поправится скоро, — добавил он, увидев в глазах Федора горе и смятение.
— Ишь, молва как быстро долетела, — удивленно заметил Василько, посмотрев вслед мальчику, который, расталкивая зевак, спешил к отцу, и горько вздохнул.
— Всегда так было. Чему тут удивляться? А уж плохие вести всегда быстрее хороших долетают, — проговорил князь и, взглянув на сотника, сказал мягче: — Удивляться надо тому, что посадник жив остался, ведь он, почитай, совсем без доспехов был.
— Это верно. Точно Бог уберег, — согласился сотник.
— Я тебе вот что скажу, — глядя в глаза собеседнику, заговорил князь, — ты, Василько, пока посадник на ноги не встанет, пригляди‑ка за ним и за его семейством. Мне‑то, сам понимаешь, недосуг. Конечно, и я его навещу раз–другой, но за делами время трудновато бывает найти. А уж ты не взыщи, слова мои хочешь как совет воспринимай, хочешь — как приказ.