Мой Карфаген обязан быть разрушен - Валерия Новодворская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А это 1825 год. Так тем более! Возникает «гениальная» идея: а давайте мы всех их обманем. Давайте сделаем вид, что мы восстали не во имя свободы, а просто хотим обиженному Константину вернуть корону, восстановить справедливость. Вернуть Константину корону, чтобы она Николаю не досталась, потому что Константин – законный монарх. Мы за монархию, но мы за нашу монархию, за перестроечную, за либеральную. И, конечно, нам тогда солдаты поверят и за нами пойдут – за такое святое дело! А мы захватим власть и потом эту монархию тихо упраздним. Главное – это власть захватить, а все остальное приложится.
Это совершенно роковое заблуждение, что достаточно захватить власть, а остальное все приложится. Бедные декабристы всерьез предполагали (те из них, кто вообще что-то предполагал, а не действовал неосознанно, потому что Ипполиту Муравьеву-Апостолу было только 18 лет, и он вообще еще ничего не предполагал, а был счастлив от того, что он протестует), что смогут перевернуть страну. Люди постарше, более зрелые, чем Ипполит, искренне не понимали, что свободная жизнь и свободный образ мыслей должны сочетаться. Невозможно заставить раба жить свободно. По приказу никто не будет свободно жить. Та самая вестернизация, о которой они мечтают (не забудьте, что декабристы – это энная попытка вестернизации; все они знали, как устроена жизнь во Франции, в Англии, они все там получили образование), оказалась бы их крахом. Муравьевы-Апостолы учились во Франции еще до всей этой истории с 1812 годом, до войны. Они знали, как живут там. Они искренне хотели перенести это на российскую почву, но они не понимали, что без соответствующего образа мыслей, без соответствующего менталитета у народа новую жизнь создать просто нельзя. Потому что нельзя насадить сверху. Нельзя заставить силой быть свободными; тем более нельзя сделать свободными обманом. Поэтому получился парадокс. Возник лозунг: «Мы идем за Константина и за жену его Конституцию». То есть Муравьев-Апостол так хорошо все объяснил своим солдатам, что они усвоили, что Конституция – это жена Константина. Они не поняли, что Конституция – это такая штука, которая уже исключает и Константина, и Николая. Они вообще не понимали, что такое Конституция.
Нельзя было до такой степени злоупотреблять доверием людей. Вообще нельзя обманывать подневольных и подчиненных. Они злоупотребили своим служебным положением, и очень сильно злоупотребили. Они прекрасно понимали, что солдаты не могут им не подчиниться. Они должны подчиняться, тем более, что такая благая цель. Сам царь Константин и его жена Конституция!
Самый трагический момент восстания – это не то, что стали бить картечью по собравшимся на площади полкам. Самый трагический момент – это когда тот полк, который шел за Муравьевым-Апостолом, устами одного солдатика, самого забубенного, сформулировал вопрос: мы поняли, барин, что у нас будет свобода, только мы не поняли, а кто царем-то у нас будет.
Этот вопрос свидетельствует о том, что никакие высокие цели не оправдывают такой обман, такое злоупотребление доверием людей. Они их потащили силой, они им надели на голову мешок. Они им не сказали честно, что мы хотим бунтовать против властей, что, скорее всего, мы все погибнем. Хотите ли вы погибнуть вместе с нами? Они не предложили альтернативу, они им солгали. И вот это, действительно, – преступление. И если их и повесили, то с высшей точки зрения, вешать стоило только за это, но никак не за то, что они вышли на площадь.
На площадь, конечно, надо было идти, но не надо было туда брать ничего, кроме лозунгов. Потому что смысл был в политической манифестации. Кстати, было предсказуемо, что если они выскажутся вполне, то никакому народу не будут нужны их предложения. То, что они предлагали, было слишком несъедобно. Конституция, свобода, освобождение. То, что случится в 1861 году, в 1825-ом не было чаянием общества, за исключением элиты, нескольких грамотных людей, крепостных актеров или выучившихся, продвинутых крестьян.
Свобода без хлеба, голая независимость – это холодная вода. Холодная вода свободы уже тогда казалась очень неприятной на ощупь, и никто туда особенно не стремился. Не было спроса. Северное общество состояло из идейных либералов, которые предложили достаточно крутые либеральные реформы, т. е. освобождение крестьян, вестернизацию страны, либерализацию государственного управления, Конституцию, республиканское правление, так что при всей своей к ним неприязни, я вынуждена признать их потомками либералов. Либералы будут предлагать свободу в течение века, а спроса на эту свободу не будет. Одно предложение. Вы понимаете, что происходит в рамках рыночного хозяйства, когда есть очень много предложения и нет абсолютно никакого спроса. Происходит затоваривание. Товар начинает портиться, цена на него падает. За этот век цена на свободу в России очень сильно упадет, потому что она никому не будет нужна, кроме тех, кто ее станет предлагать.
Когда все кончается подавлением, надо сказать, что самый последний эпизод выглядит тоже очень плохо. Немногие сумели сохранить достоинство. Михайло Лунин его сохранил, потому что он с самого начала не был виноват ни в каких предосудительных помыслах. Ему не приходилось лгать, не приходилось выкручиваться, не приходилось обманывать, не пришлось и трусить. Но со всех остальных очень быстро соскочил их героизм. Конечно, здесь всего хватило. Как объяснял недавно Андрей Вознесенский, когда они всего-навсего попытались в Лужниках петь и читать стихи, выставлять картины, организовать выставку в Манеже, на них вдруг разгневался Никита Сергеевич Хрущев. И фактически все из их среды готовы были стать на колени и просить прощения: только бы простили! В этот момент они были еще рабами. К сожалению, рабство настолько проникло даже в души элиты, что 1825 год закончился почти всеобщим покаянием. На пальцах одной руки можно перечислить всех тех, кто каяться не стал. Все остальные омывали своими слезами ноги монарха. Конечно, у Николая хватало чувства юмора, и он мог всласть посмеяться над этим.
Как пишет Эдвард Радзинский: сначала был бал, а после бала – казнь. А потом была тишина. Не потому, что запретили говорить. Никто не пытался проанализировать, что означают эти сороковые годы. Знаменитые сороковые годы. Это безвременье, которое длилось до конца 50-х, до конца Крымской войны. Что это все означает? Если мы отвлечемся от теории прогресса и от идей марксизма, это означает, что сказать было нечего. Не то что Николай запретил говорить, Лунину ведь он не запретил. Тот в своей камере продолжал писать памфлеты и ухитрялся через сестру рассылать их по Руси. Нечего было сказать.
Попытка декабристов высказаться привела к чудовищному нравственному провалу. Общество это осознало. Может быть, общество не отдало себе отчет. Общество почувствовало, что это провал. И не потому, что картечь! И не потому, что Сибирь! И не потому, что виселицы! И не потому, что кого-то отправили на Кавказ… И не потому, что кого-то из разжалованных засекли шпицрутенами, засекли те же солдаты, кстати. Офицеры пытались их спасти, потому что они знали, что эти разжалованные – такие же офицеры, как они, но солдаты настолько возненавидели тех бар, которые их товарищей, не предупредив, подставили под картечь, что они просто воспользовались случаем и убивали, засекали насмерть тех, кто оказался в этот момент солдатом. (Разжаловать могли за дуэль, разжаловать могли за фривольное поведение, за песенку, как Александра Полежаева). Это была реакция народа на ложь. Это была правильная реакция.
Люди отвергли ложь, а общество отвергло нравственный провал. Если у тебя есть что сказать, есть что-то за душой, не надо каяться. Если ты прав, не надо отрекаться. Если у тебя есть на чем стоять, стой на своем, а не хлопайся в ноги и не омывай своими сиротскими слезами стопы императора.
После этого страшного провала, когда, казалось, было нечего больше сказать, заглохли либеральные идеи насчет Конституции, насчет республики, насчет вестернизации, потому что носители этих идей не сумели их выразить достойно. Даже при полной безнадежности это можно было бы выразить достойно. Здесь общество и замолчало. Можно было только горько смеяться, как Чаадаев, и писать просто в никуда, на деревню дедушке Константину Макаровичу. Потому что кроме элитарных журналов, которые читал самый узкий образованный круг Москвы и Петербурга (дай Бог, чтобы 300 человек это все прочли, аудитория была даже меньше, чем у Радищева), писать было некому и некуда. Радиостанции «Свобода» тогда не было, иностранные корреспонденты тогда по Петербургу не бродили. Все было так, как писал Мандельштам: «А за Невой – посольства полумира, Адмиралтейство, лед и тишина, и государства жесткая порфира, как власяница грубая, бедна».
Поэтому общество замолкает. Оно замолкает до 60-х годов. Все Конституции пока закапываются в снежок, снежок все заметает, Конституции еще пригодятся, но они не скоро пригодятся. Они пригодятся только следующим либералам, потому что ни народникам, ни народовольцам не нужна будет Конституция. Они и слова этого не произнесут. Идея Конституции уходит надолго. Идея либеральной буржуазной республики тоже уходит надолго, так же, как идея конституционной монархии. Появляются другие идеи, сугубо практические.