Отчий дом. Семейная хроника - Евгений Чириков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из плетушки[199] вылезли двое пропыленных сверху донизу путников и тут же у ворот начали приводить себя в порядок: чистили друг друга щеткой, той же щеткой смахивали пыль с ботинок; раскрывши древний, потерявший форму чемодан, стали надевать крахмальные воротнички, помогать друг другу нацеплять галстуки и т. п. Причем и лица у них были на глаз Никиты неблагородные, а пес их знает, какие, вроде как цыгане.
— Это вам кого же нужно? По каким делам? — спросил Никита, не торопясь отодвинуть засов решетчатой калитки. — Барин с управляющим со двора выехамши.
— А мамаша? — строго спросил старший, бородатый, на глазах Никиты сменивший фуражку блином на старомодный цилиндр.
— Какая мамаша?
— Не знаешь, кто мамаша? Ну, сама княгиня!
— То есть ее сиятельство, старая барыня, что ли? — маленько оробев, спросил Никита.
— Ну да! Что ты, неграмотный?! Я имею важные дела с княгиней, а этот дурак… — как бы жалуясь и удивляясь, произнес старший младшему, и Никита, почесав в затылке, пропустил гостей, провожая их все же весьма сомнительным взглядом.
Это были приехавшие из Алатыря Абрам Ильич Фишман, арендатор алатырской водяной мельницы, и его сын, частный ходатай по делам, Моисей Абрамович, пожелавший перейти в православие и получивший согласие Анны Михайловны быть его крестной матерью. Старичок лакей, Фома Алексеич, клевал носом, сидя под лестницей с газетой на коленях, и гости, вытягивая шеи, прошли мимо, высматривая вперед, откуда неслись звуки фортепиано. Елена Владимировна, растворившаяся в волнах приятных звуков, не слышала осторожных шагов позади и громко вскрикнула, случайно повернувши головку к двери. Испугалась неожиданного появления незнакомых и странных физиономий с застывшими искательными улыбками. Еще больше испугались сами гости.
— И чего же вы, прекрасная дама, испугались? Я же арендатор вашей мамаши, а это — Моисей, мой собственный сын…
Елена Владимировна знала, что такой арендатор существует, и моментально сообразила: вероятно, привез бабушке деньги. Она состроила приветливую улыбку на лице и провела гостей на нижний балкон-терассу в сад, где всегда не сходил со стола самовар со всеми приложениями к чаепитию.
— Мама сейчас отдыхает. Она скоро проснется уже и тогда… Может быть, можно и без нее? Хотите чаю? Пожалуйста! Наши все разбрелись… Вам непременно надо саму маму? У нас теперь всем заведует управляющий…
Абрам Ильич уже освоился и, предвкушая утоление мучившей его жажды поданным ему красивой женщиной стаканом чая, по обыкновению, начал острить:
— Если бы нам был нужен мужчина, то можно бы поговорить и с управляющим, но мы хотим иметь крестную мамашу, и она у нас уже готова…
— Какая мамаша? — широко раскрывая глаза, спросила Елена Владимировна.
— Ну, ваша мамаша! Она же будет и мамашей моего Моисея. Княгиня дала уже свое благородное слово, и мы приехали не скажу чтобы креститься, а по этому важному делу…
— Ах, да!
Елена Владимировна вспомнила мимолетно слышанный в доме разговор о том, что бабушка крестит еврея, и сразу сориентировалась в положении.
— Мама у нас давно уже прихварывает. Едва ли она согласится поехать в Алатырь: ей тяжело трястись в такую даль. Вот если бы была железная дорога, тогда другое дело…
— Что вы говорите? Разве мы осмелились бы трясти мамашу! Никогда! Вы думаете, что мы не понимаем, что княгине совсем неприлично смотреть на раздетого Моисея! Этого совсем не нужно.
Тут заговорил Моисей Абрамович русским культурным языком, деловито и без всяких остроумных шуток. Он объяснил, что от Анны Михайловны требуется лишь письменное согласие на имя священника Варсонофия, чтобы ее записать крестной матерью. Вот они и приехали, чтобы, во-первых, сделать визит будущей крестной матери, а затем получить письмо к отцу Варсонофию.
— Тогда придется подождать, когда проснется мама…
Вот тут-то и оказалась Елена Владимировна не на высоте своего призвания. Надо было занимать гостей приятным разговором, а она не находила подходящих тем, ибо совсем не думала, что Моисей Абрамович может говорить о чем угодно: и о политике, и о литературе, и о революции, и хлебном деле…
— Вы находите, что наша вера лучше вашей?
Моисей Абрамович смутился, даже как будто бы покраснел, а Абрам Ильич пожал одним плечом и засмеялся:
— Ну вера как вера. Разве не все равно Богу, как люди молятся? Бог же всегда был один — и ваш, и наш!
Елена Владимировна наивно спросила:
— А тогда зачем же менять веру? Никто вас не заставляет…
— Что такое вера? Человек думает, что если он вместо фуражки надел цилиндр, так он уже стал не тот же человек. А Бог смотрит на людей и смеется. Вот если бы я не надел цилиндр, то ваш мужик не пустил бы нас к вам… и мы не могли бы получить крестную мамашу!
Елена Владимировна весело смеялась, не углубляясь в сущность философии Абрама Ильича.
— Богу все равно, а только обидно людям. Ну, так я сказал: надо так, чтобы ни нам, ни вам не было обидно! Пусть я, как был, так и останусь, евреем, а ты, Моисей, будешь русским. Пополам! Он же все равно от своей веры отстал…
Послали девку на антресоли. Анна Михайловна встала. Елена оставила гостей и, побывавши на антресолях, сообщила, что мама просит к себе будущего крестника. Гости всполошились. Отошли в сторонку, и Абрам Ильич наскоро шепотом наставлял сына. Потом отряхнул с его пиджака приставшую ниточку и сунул в руку пачку денег:
— Аренда!., за полгода… Возьми расписку!.. Скажи почтение от отца!
Девка повела Моисея Абрамовича на антресоли, а Елена Владимировна продолжала беседовать с его отцом.
— Мой Моисей готовится на зрелость…
Опять Елену Владимировну разобрал хохот:
— А не поздно? Вашему сыну сколько лет?
— Э!.. Ему только тридцать, а у него уже пять живых и два мертвых!
— Детей!
— И только один мальчик! Надо, чтобы человек был чем-нибудь приличным. Он очень способный человек. Я дам отсекнуть руку и ногу, если он не выдержит зрелость и не будет помощником присяжного поверенного! Он уже по наукам знает как профессор! Вы слышали новость? Уже разрешили железную дорогу, и весной приедут инженеры в Алатырь… Умный человек очень будет нужен. А есть такие дураки, которые боятся железной дороги! Я помню, что мужики боялись брать у помещиков землю, когда царь приказал дать им волю… Так много на свете дураков!..
Появился с письмом в руке Моисей Абрамович, весь красный и растерянный.
— Ну что? Она благословила?
Моисей Абрамович кивнул.
— Дай сюда расписку! Кланялся мамаше от меня?
— Ну, конечно.
— Почему же ты такой красный?
Моисей Абрамович поморщился и не ответил.
— Надо, папаша, торопиться…
Абрам Ильич наговорил Елене Владимировне кучу смешных комплиментов и пожеланий. Моисей Абрамович приложился к ручке, и гости радостно и поспешно нырнули в дверь, оставивши Елену Владимировну в смешливом настроении.
Не улеглась еще пыль от уехавшей плетушки с переодевшимися у ворот гостями, не угомонились еще дворовые собаки, как подкатили бегунки с Павлом Николаевичем и Алякринским.
Елена Владимировна во всех подробностях рассказала про уехавших гостей и про свой разговор с ними.
— Мать согласилась?
— Согласилась.
— И охота ей, — раздраженно бросая шляпу на диван, произнес Павел Николаевич.
А Алякринский насупился:
— Да я не только родниться с этим Абрашкой-жуликом не посоветовал бы тете Ане, а на порог пускать его!
— Ничего не поделаешь! Слабость своего рода.
Появилась тетя Маша:
— Разве мало крещеных жуликов? Ну, одним больше будет. Эка беда!
Алякринский проехался было вообще насчет «жидов», но Павел Николаевич поморщился и попросил очень деликатным тоном:
— Иван Степанович! В нашей семье слово «жид» не употреблялось до сих пор, и мне не хочется, чтобы оно употреблялось. Мы-то ничего, а вот дети… Народ это восприимчивый. Попрошу вас воздерживаться.
VБольшую драму пережил Павел Николаевич в юности, когда жизнь, эта жестокая насмешница над всеми нашими увлечениями, вырвавши юношу из объятий мечтательного революционного романтизма, пихнула в свою неприглядную действительность и стала грубо срывать красивые одежды со всех богочтимых народнических идолов, обнажая топорно обделанное дерево. Теперь-то, вспоминая об этом далеком времени, Павел Николаевич лишь грустно улыбался, а были позади дни, когда он, приходя в отчаяние от разочарований, стоял на грани самоубийства. Попридержала его на этой грани только нечаянная встреча с девушкой, которая принесла ему новые очарования и обманы, в которых он потонул со всеми поверженными идолами. Тоска по ним тускнела и улетучивалась в образе плохих стихов, тетрадка которых до сей поры валяется в ящике письменного стола. В этой тетрадке между гимнами в честь Леночки Замураевой есть и «плач на стенах Вавилонских»[200]: