Когда Нина знала - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она тяжело дышала. Щеки пылали. Когда он увидел ее такой, так сказал мне мой папа, когда увидел ее взгляд, то понял выражение: «Чуждый огонь»[35].
Кстати, в конце он показал мне все, что заснял, всю фотосессию, без купюр. Показал мне после бесконечных моих просьб и уговоров. Я все время молилась, чтобы он не показывал, чтобы оказался ответственным взрослым и меня пощадил, чтобы был моим папой, но под конец он сломался, а потом, так он сказал, раскаивался из-за этого каждый день своей жизни. И я тоже.
На чем я остановилась.
«Как ты сейчас смотришь на меня, Рафи… Я знаю, что ты думаешь, но я хочу, чтобы ты дослушал до конца и только потом решил, о’кей? После этого вынесешь приговор человека такого, как ты, приличного, осторожного, здравомыслящего. – Она выплевывала эти слова. – И, может, решишь отправить меня в ссылку, на перевоспитание, может, в школу на каком-нибудь острове, острова как раз хорошо вяжутся с моей семьей, особенно нэйкэд айлэнд (голые острова) типа Голи, только ты, Рафи, запомни, запомни, что этим меня не запугаешь, потому что я уже давным-давно там, на этом острове, я там с тех пор, как мне было шесть с половиной, и я там одна, меня сослали туда без всякого суда и следствия и сослали в одночасье, я даже не смогла привести в суд кого-то, кто замолвит за меня доброе слово, и ты – единственный из всех людей на свете, который, может быть, сумеет сказать про меня что-то хорошее, и единственный, который еще верит, что меня можно оправдать, верно ведь, Рафи?»
Ее пальцы растопырились и задергались, как у утопающего.
«Оправдать не только по поводу этих самых, ну, кобелей – оправдать вообще… Если бы можно один раз, всего один раз окунуть меня в какой-то раствор и вытащить из него чистой, и непорочной, и совсем-совсем обыкновенной – вот по чему я больше всего тоскую, забудь про все остальное, просто обыкновенной, какой была когда-то, понимаешь, до того, как все случилось с Верой, и Милошем, и со мной. Оказаться еще раз, пусть хоть на пять минут, в Белграде, в том утре, когда мама отправила меня к своей подруге Йованке, и я вышла из дома, было уже холодновато, октябрь в самом разгаре, и на тротуаре были нарисованы мелом и почти стерты классики, и я попрыгала, и был листопад, я так хорошо это помню! – Она откинула голову и закрыла глаза. – Листья были большие, желтые и красные, и к углу нашей улицы как раз подъехал продавец каштанов со своей тележкой, и, помню, я посмотрела назад, на наш дом, я чувствовала, что мама утром была рассеянной и чем-то встревоженной… Вера, как ты знаешь, никогда не бывает рассеянной, а в то утро она напялила мне свитер задом наперед и два раза пробовала заплести мне косы, а ее руки как будто не… и когда я посмотрела назад, то увидела, что в нашей двери стоит высокий и толстый человек в черной куртке, и он глядит на меня, и это меня напрягло, и я быстро пошла к дому Йованки, а не побежала обратно домой, к маме, чтобы она не оказалась наедине с этим вот человеком, я его испугалась, я сбежала, у меня сработал инстинкт, что от него сто́ит подальше, но как я вообще вдруг про это заговорила?»
Она посмотрела на Рафи загнанным, испуганным взглядом.
«О чем это я говорила?»
«О том, чтобы быть обыкновенной».
«Обыкновенной, да, ясной. Чтобы можно в меня заглянуть и увидеть до самого дна. Но у меня это уже невозможно, моя линза испорчена начисто, вернее, линз несколько, одна на второй, на третьей, на… сколько же можно, скажи ты мне? Сколько врак можно впихнуть в жизнь одного человека, прежде чем его мозг даст течь? Они приходят ко мне, один следом за другим, иногда двое в день, один уходит, и через пару часов я принимаю другого, и боже тебя избавь подумать, что я это делаю ради денег, если кто-то из них ошибается и предложит, он вылетает из сборной, за это нет прощения, но во всем остальном я сладкая и хрустящая, я невинная, и мягкая, и по-матерински нежная или сволочная, это как угодно покупателю, Нина согласна на любой вариант, на любую идею и чем безумней, тем лучше, ты не представляешь себе, Рафи, что это такое – раз за разом вываливаться в грязи, и именно это сводит с ума моих господ – что дозволено все, любая дурь, любой каприз, тебя тошнит от меня? Заткнуться?»
«Я сейчас только снимаю».
«Я же сказала, снимай, мне нужно, чтобы вся многолетняя ложь вылилась за раз… Рафи, бедный ты мой… какая жизнь могла бы у тебя быть, если бы твоя душа не зацепилась за гвоздь, который есть я… продолжать?»
Камера кивает.
«И они не способны поверить в свою удачу, в то, что эта тощая серая телка из отдела со энд со, ну та, с которой они полюбезничали без всяких там задумок, просто из вежливости, чтобы сделать ей приятное, –