Том 1. Рассказы 1898-1903 - Леонид Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Титуляр-рный советник Данков… Приятно познакомиться.
Он набрал воздуху и прибавил:
— Только не надолго. Умир-р-аю!.. Очень глупо.
Алексей Степанович молчал и смотрел на женщину. Та, продолжая улыбаться, сказала:
— Присядьте, пожалуйста. Извините, что обеспокоила вас. Уж очень им худо стало, я и испугалась.
Говорила она голосом ровным и без выражения. И, кончив, она присела на полу, около старика, охватила колени руками и снизу вверх, не отрываясь, смотрела па машиниста. И то, чего не передал голос, досказали глаза. В них было и доверие, и страх, и радость, что она видит живого, здорового человека.
— А вы разве нас не знаете? — спросила она.
— Потому н пр-р-иехал, что не знает, — ответил Данков. — Он не дур-р-рак. Позвольте р-р-екомендоваться… Пансион содер-р-жал. Вр-роде отца был, а они меня кормили. И дом этот мой. А теперь все разбежались. Как кр-рысы.
В глухом голосе звучала странная ирония.
— А она дур-ра. Осталась.
— Kyдa же бы я пошла? — неопределенно ответила женщина.
— Молчи, когда умные говорят. Дурра… — бурчал старик. — А ты тоже прохвост? — внезапно перешел он на ты. — Что это я тебя не помню?
Алексей Степанович молчал. Он вспомнил теперь, что вскользь приходилось ему слышать в слободе о Данкове и его девушках, от которых сторонились самые небрезгливые, так были они грязны, оборваны и дешевы.
— Тоже пр-рохвост, — утвердительно ответил Данков, и на лице его выразилась страшное подобие улыбки. — Все пррохвосты. А она дурра. Оставили умирать, как собаку. Ступай вон! Слышишь?
Алексей Степанович неловко улыбнулся и посмотрел на женщину. Она не сводила с него глаз, словно боялась на миг потерять его.
— Как вас зовут? — спросил машинист, ласково глядя на «дурру».
— Оля. А вас?
— Алексей Степанович. Нужно вас перевезти. Разве тут можно?
— Вчера как трабабахнет льдина… — бурчал старик. — Шальная.
— Нет уже, ни к чему, — ответила девушка. — Им тронуться нельзя, скоро помрут.
— Корень моего бедствия в том, что хвост я опустил. Живи так, чтобы хвост кольцом. Понял? А она дурра. Я ее бил. Она врет, что я помрру.
Алексей Степанович несколько привык к рыкающему голосу, и теперь, когда лица старика не было видно, он казался только жалким и вовсе не страшным.
— И долго вы тут так? — спросил он Олю.
— Четыре дня. Со вторника. Уж очень они плохи. Вот перед вами совсем я испугалась. — Оля наклонилась к старику: — Иван Данилыч, спите?
Старик молчал. Оля улыбнулась и прошептала:
— Заснул. Он все время засыпает. Вы не верьте, что он меня бил. Это он перед чужими хвастает.
На минуту Оля умолкла и продолжала, видимо радуясь звуку своего голоса и возможности поговорить:
— Разве так когда ударят. Пьяные. С горя. А то они ничего, у них медаль есть.
— Какая медаль?
— За службу. Они служили раньше. А теперь тоскуют. Все плачут, умирать не хочется. А то разные страшные слова говорят. О черте.
— И ничего вы тут… одна-то? — с участием спрашивал Алексей Степанович.
— Днем ничего, а ночью стра-а-шно, — протянула девушка. — Особливо вчерась. Дождь, к нам протекло, и свечу затушило. А они кричат: умир-раю. Потом песни пели и ругались. Не так, не по-нашему, а благородно ругались, как господа.
Внезапно домик затрясся от грохота и лязга взошедшего на мост поезда, и за гулом его Алексей Степанович не слыхал, что говорит Оля. Постепенно лязганье стихло, и далекий свисток пронесся над водой.
— Ольга! — заговорил Данков, не открывая глаз. — Ты не уходи! А он ушел? Пр-рохвост.
Оля шепнула Алексею Степановичу и ответила, что ушел.
— Р-руку… — Данков с трудом выговаривал слова. — Руку положи. Дур-ра, не туда. На губы.
Оля положила руку и тотчас же отдернула ее.
— Ну, что это вы, Иван Данилович! Опять за глупости.
— Не пр-ривыкла. А я, когда молодой был, всегда у барышень р-ручки целовал. Душистые. Молодец я был. Дур-рак был.
Оля молчала, наклонившись над опухшей, безобразной головой. Алексей Степанович видел, как она поднесла к глазам конец платка, и тихонько на носках вышел на балкончик. Там он прислонил голову к столбу, и, когда посмотрел на реку, все дрожало, и звезды дробились и сверкали, как большие бледно-синие круги. Ночь потемнела, и от безмолвной реки несло холодом.
Отсюда берегов не было видно, и если смотреть к городу, то казалось, что воде нет конца. Только по двум-трем точно висевшим в воздухе огонькам можно было догадаться, что в той стороне живет и волнуется многолюдный город.
Внезапно на верхушке горы, там, где должна была находиться соборная колокольня, блеснул яркий белый свет, и тьму прорезал столб электрического света, узкий в начале и широкий к концу, а куда он упал, там заблестели влажные крыши и засверкали штукатуренные стены. И в ту же, казалось, секунду и река, и темная ночь, и синее небо вздрогнули и загудели, и трудно было понять, откуда выходил этот густой, дрожащий от полноты, могучий и бодрый звук. И только когда присоединились к нему мягкие, идущие волной звуки с ближайшей колокольни, Алексей Степанович понял, что начался пасхальный благовест, и показалось ему похоже на то, словно пробудилась сотня великанов и заговорила, сдерживая в медной груди свой мощный голос. Он все расширялся и рос, и скоро все тихие звуки ночи утонули в его властном и радостном призыве. Со всех концов темного горизонта лились медные голоса, одни важные, старые и задумчиво-серьезные, другие молоденькие, звонкие, веселые, и сплетались между собою в разноцветную гирлянду, и, как ручьи, вливались в мощную глубину соборного колокола.
Алексей Степанович снял шапку и перекрестился. И когда он обернулся, то увидел, что рядом стоит Оля, и на бледном лице ее горит отблеск далекого белого света. Одной рукой она держалась за столб, другая придерживала на шее легкий платок.
Вот на колокольне Василия Великого вспыхнул пожаром красный бенгальский огонь и багровым заревом лег на черную реку; И во всех концах горизонта начали зажигаться красные и голубые огни, и еще темнее стала великая ночь. А звуки все лились. Они падали с неба и поднимались со дна реки, бились, как испуганные голуби, о высокую черную насыпь и летели ввысь свободные, легкие, торжествующие. И Алексею Степановичу чудилось, что душа его такой же звук, и было страшно, что не выдержит тело ее свободного полета.
Руки его коснулась другая горячая рука, и ухо различило тихий, боязливый и радостный шепот:
— Правда, что который человек на пасху умирает, тот прямо на небо идет?
— Не знаю… Да, правда, — так же тихо ответил он. Звуки все лились, и радость их становилась бурной, ликующей. Точно медные груди разрывались от радости и теплых слез.
На маленьком балкончике смутно темнели две человеческие фигуры, и ночь и вода окружали их. В досках пола ощущалось легкое, едва уловимое содрогание, и казалось. что весь старый и грешный домишко трясется от скрытых слез и заглушенных рыданий.
21–24 февраля 1900 г.
Праздник*
IС половины Великого поста Качерин почувствовал, что в мир надвигается что-то крупное, светлое и немного страшное в своей торжественности. И хотя оно называлось старым словом «праздник» и для всех других было просто и понятно, Качерину оно казалось новым и загадочным, — таким новым, как сознание своего существования. Последний год Качерину казалось, что он только что появился на свет, и все удивляло и интересовало его, а то, что было раньше и называлось детством, представлялось смешным, веселым и к нему не относящимся. И он помнил момент, когда началась его жизнь. Он сидел в своем классе на уроке и скучал, когда внезапно с удивительной ясностью ему представилось, что вот этот, который сидит на третьей парте, подпер голову рукой и скучает, есть он, Николай Николаевич Качерин, а вот эти — тот, что бормочет с кафедры, и другие, рассевшиеся по партам, — совсем иные люди и иной мир. Представление это было ярко, сильно и мгновенно, и потом Качерин уже не мог вызвать его, хотя часто делал к тому попытки: садился в ту же позу и подпирал голову рукой. Но зато все стало новым и полным загадочности: товарищи, отец и мать, книги и он сам.
Качерин был учеником седьмого класса гимназии, и одни из знакомых, старые, называли его просто «Коля», а все новые звали Николаем Николаевичем. Он был невысокого роста, тоненький и хрупкий, с очень нежным цветом лица и вежливой тихой речью. Усики у него только что стали пробиваться и темной пушистой дорожкой проходили над свежими и красными губами. Родители Качерина были очень богатые люди и имели на одной из главных улиц города свой дом, при котором находился большой, в две десятины сад, громадные сараи и конюшни и даже колодец, из которого вся почти улица брала для себя воду.