Каспар Хаузер, или Леность сердца - Якоб Вассерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До крайности удивленный, Стэнхоп отвечал, что поведение господина фон Тухера ему непонятно.
— Стоит повернуться к человеку спиной, и он уже не тот, кем он был, — пренебрежительно заметил он.
— Увы, это так, — сухо согласился президент. — Но не хочу вас попусту обнадеживать, господин граф; как я уже сказал бургомистру Биндеру, Каспар ни в коем случае не может быть отдан под вашу опеку. Это предложение я вынужден отклонить окончательно и бесповоротно.
Стэнхоп молчал. Выражение скучливой досады появилось на его лице. Не поднимая глаз, он наконец заговорил, казалось, с трудом себя преодолевая:
— Разрешите довести до вашего сведения, господин президент, что положение Каспара в Нюрнберге нестерпимо. Страдающий от необъяснимо враждебного отношения, не понятый никем из тех, что называют себя его попечителями, отягощенный долгом благодарности, возложенным на него судьбой, долгом, с которым он никогда не сможет расплатиться, ибо это значило бы платить ростовщические проценты за каждый прожитый день, за каждый шаг, а ведь он еще беззащитный подросток, юноша, и эти проценты легко могли бы превысить стоимость его жизни. Ко всему еще, об этом мне было решительно заявлено, город берет на себя заботы о нем только до следующего лета, потом его отдадут в учение к ремесленнику. А это, ваше превосходительство, по-моему, не то, что нужно. — Туг лорд слегка повысил голос, и его лицо с потупленными глазами приняло выражение гневного высокомерия. — Мне кажется, не стоит редкий цветок сажать на лужайку, которую топнут все, кому не лень.
Президент внимательно его выслушал.
— Да, все это мне известно, — отвечал он. — Редкий цветок, вы правы. Недаром первое его появление было таково, что людям думалось, уж не чудом ли явился на землю заблудший обитатель другой планеты или не сидят ли они перед собой того человека из Платонова диалога, что вырос под землей и, лишь достигнув зрелости, поднялся к свету солнца.
Стэнхоп кивнул.
— Мое тяготение к нему, чрезмерное, как утверждает молва, зародилось, едва я о нем услышал, возможно также, что оно находит себе некое атавистическое оправдание в истории моего рода, — продолжал он безразлично светским тоном. — Один из моих предков попал в немилость к Кромвелю и, укрылся в гробнице. Родная дочь тайно навещала его, принося отцу крохи, которые ей удавалось украсть, покуда ему не устроили побег. Возможно, что с тех пор на потомков иной раз и веет могильным воздухом. Я последний в роде, детей у меня нет. Только одна мечта, или, если хотите, навязчивая идея, привязывает меня к жизни.
Фейербах откинул голову. Губы его распрямились, словно лук, на котором порвалась тетива. В жестах внезапно проступило величие.
— Чувство внутренней ответственности не позволяет мне пойти вам навстречу, господин граф, — сказал он, — так невероятно много поставлено здесь на карту, что говорить о милости или любви уже не приходится. Здесь надо вырвать права у демонов преступления, притаившихся на дне пропасти, и предъявить их потрясенному человечеству если не как трофей, то в доказательство, что отмщение есть и там, где злодеяние прикрыто пурпурной мантией.
Лорд снова кивнул, на этот раз машинально. Ибо внутренне он оцепенел, пораженный стихийной силой, взывавшей к нему из груди этого человека, силой, оправдывавшей пафос, который сначала показался Стэнхопу неприятным и настроил его иронически. Он понял, что бессмысленно бороться с этой волею, возвещавшей о себе, как гроза, и если ему в свое время было предназначено не столько вступить, сколько соскользнуть в лабиринт темных свершений, то сейчас он чувствовал себя там беспомощным и растерянным, и вдруг ему стало чрезвычайно важно из хаоса своей души спасти хотя бы видимость чести и добродетели. Стэнхоп наклонился к президенту и мягко сказал:
— А разве права, которые вы собираетесь у них отнять, стоят страданий того, кому бы их возвратите?
— Да. Даже если они принесут ему гибель!
— А если он погибнет, а вы не достигнете цели?
— Тогда из его могилы прорастет искупление.
— Я призываю вас к осторожности, ваше превосходительство, во имя вас самих, — прошептал Стэнхоп, и взгляд его от окна неторопливо скользнул к двери.
Фейербах удивился. Что-то предательское было в словах лорда, предательское в каком-то определенном смысле. Но его синие глаза сияли, прозрачные, как сапфиры, и женственная печаль овевала склоненную голову. Президент ощутил непостижимое влечение к этому человеку, и в голосе его невольно прозвучали мягкие, почти нежные нотки, когда он сказал:
— И вы? Вы тоже говорите об осторожности? Мои слова кажутся вам смелыми, они такие и есть. Я по горло сыт службой на корабле, который ослепленная команда ведет к позорной гибели. Но я легко могу себе представить, что гражданину свободной Англии непонятно, что человек, подобный мне, должен поступиться спокойствием и обеспеченностью своего существования для того, чтобы заставить государственную совесть прислушаться к элементарнейшим общественным требованиям. Призывать меня к осторожности, милорд, право же, не стоит. Я готов прокричать это на ухо любому доносчику. Я ничего не боюсь, ибо ни на что не надеюсь.
Стэнхоп несколько секунд молчал, прежде чем сказать:
— Мои зловещие предостережения покажутся вам менее странными, если я признаюсь, что посвящен в обстоятельства, на которые вы намекаете. Я не орудие в руках случая. И приблизился к найденышу не без внешних побуждений. Женщина, несчастнейшая из женщин, избрала меня своим посланцем.
Президент вскочил, словно молния ударила в комнату.
— Господин граф! — вне себя вскричал он. — Так вы знаете…
— Да, — невозмутимо отвечал Стэнхоп. Некоторое время он с мрачным видом смотрел, как задрожали руки президента, схватившегося за спинку стула, как пошло складками его крупное лицо, и, наконец, монотонным голосом, со скорбной и умиленной улыбкой на устах, продолжал: — Вы спросите меня, к чему эти окольные пути, чего я хочу от мальчика? Что ж, я отвечу: я хочу увезти его в надежное место, в другую страну, хочу его укрыть от ружейного ствола, всегда на него направленного. Можно ли выразиться яснее? Вам угодно что-нибудь узнать? Ваше превосходительство, мне ведомы вещи, от которых кровь стынет у меня в жилах; даже ночью, когда я просыпаюсь и прежде чем снова заснуть, я думаю о них, как думают о чем-то, привидевшемся в бреду. Позвольте мне не вдаваться в подробности. Уважение к известным обстоятельствам связывает меня больше, чем клятва. Ведь вы, господин президент, каким-то загадочным для меня образом тоже заглянули в эту бездну позора, убийства, отчаяния, так позвольте же мне сказать вам, что я, часто смотревший в лицо королям и властителям мира, не видел лица, подобного лицу этой женщины, на которое наложили столь сильный отпечаток высокий дух, высокое происхождение и безмерное горе. Я стал ее рабом с той самой минуты, когда ее трагический образ отяготил мою душу. Мечта моей жизни, служа ей, умягчить раны, которые ей нанесла судьба. Не буду говорить о том, как мне открылась боль измученной и уже отлетающей души, как медленно, раз за разом, мне уяснялось, какую паутину страданий десятилетиями плели вокруг этого несчастного и беззащитного создания. Голова Медузы не вызывает большего содрогания. Довольно и того, что я должен был подавлять в себе свою истинную природу, притворяться слепым и ничего не понимающим, должен был лгать, льстить, пускаться на хитрости, надевать личину, выдавать себя не за того, кем я был. Гнев снедал меня, и я задавался вопросом: как жить дальше, зная то, что я знал? Но в том-то все и дело: человек продолжает жить. Ест, пьет, спит, ходит к своему портному, ездит на прогулки, стрижется у цирюльника, и день наслаивается на день, словно ничего не случилось. Точно так же и те, о которых мы думаем, что угрызения совести истребляют их душу, останавливают ток их крови, — едят, пьют, спят, смеются, развлекаются, а преступления, ими совершенные, стекают с них, как вода с крыши.
— Да, да, вы правы! — взволнованно вскричал Фейербах. Он несколько раз стремительно прошелся по комнате, остановился напротив Стэнхопа и строго спросил:
— А эта женщина все знает? Знает о нем? Что именно знает? Чего она ждет, на что надеется?
— По личным впечатлениям я ничего об этом сказать не могу, — отвечал лорд все тем же печальным и слабым голосом. — Недавно, в салоне графини Бодмер, я слышал, что она разрыдалась, когда кто-то упомянул имя Каспара Хаузера. Возможно, это правда, а возможно, и нет. И напротив, мне известен другой случай, почти уже сверхчувственного характера. Года два назад княгиня, совсем одна, молилась в дворцовой часовне. Вставая с колен, она вдруг увидела над алтарем бесконечно скорбный лик прекрасного юноши. Тихонько произнесла она имя своего сына, — Стефаном звали ее первенца, — и упала без чувств. Позднее она рассказала о своем видении одной доверенной придворной даме; та видела Каспара в Нюрнберге и была потрясена сходством между прекрасным юношей и найденышем. Но самое удивительное, что сын явился ей в часовне в тот самый день и час, когда произошло покушение в доме Даумера. Видно, значит, существует таинственное взаимное притяжение. И еще это значит, что медлительность чревата опасностью, что нельзя понапрасну растрачивать время, упуская благоприятную возможность. Только крайность вынуждает меня сказать это вам. Может случиться, что мешкотность приведет нас на скамью подсудимых, где раскаяние уже ничего не загладит.