Извинюсь. Не расстреляют (сборник) - Виктория Токарева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дюк и Нина Георгиевна шли пешком и все время оборачивались – не покажется ли такси со светящимся зеленым огоньком? И такси действительно показалось, но уже возле самой больницы, когда они дошли и брать машину уже было бессмысленно.
У Дюка всегда было в жизни именно так: все, что он хотел получить, приходило к нему в конце концов. Но приходило поздно. Когда ему уже это было не нужно. Так было с велосипедом. Так, наверное, будет с Машей Архангельской.
Больница была выкрашена в белую краску, как больничный халат, и даже в темноте светилась белизной, и казалось, что возле нее начало светать. Где-то за стенами, может быть, в подвале, лежало мертвое тело.
– Я вас здесь подожду, – сказал Дюк.
Нина Георгиевна кивнула и пошла к широкой стеклянной двери, ведущей в стационар. Обернулась, спросила:
– Ты не уйдешь?
– Ну что вы, – смутился Дюк, поражаясь беспомощности и детству взрослого человека.
– Я никогда ее не понимала, – вдруг сказала Нина Георгиевна. – Не хотела понять…
Она как бы переложила на Дюка немножко своего отчаяния, и он принял его. И поник.
– Ну ладно, – сказала Нина Георгиевна и пошла, неловко ступая, как кенгуру, с мелкой головой и развитым низом.
Дюк остался ждать.
Перед больницей, по другую сторону дороги, был брошен островок леса. К островку примыкали шикарные кирпичные дома. Возле них много машин. И казалось, что в этих домах живут люди, которые не болеют, не умирают и не плачут. Чтобы достать мебель или пластинку, им не надо обзаводиться талисманом. Иди и покупай. Однако Дюк не завидовал им. У него было свойство натуры, как у мамы. Любить то, что мое. Моя шапка с кисточкой. Моя страна. Моя жизнь. И даже эта ночь – тоже моя.
За стационаром строился новый корпус. Стройка неприятно хламно темнела, и казалось, что оттуда может прибежать крыса. Дюк мистически боялся этого зверя с низкой посадкой и голым, бесстыжим хвостом. Он был убежден, что у крыс ни стыда, ни совести. А ум есть – значит, крыса сознательно бесстыжая и бессовестная. Она сообразит, что Дюк – один в ночи, взбежит по нему и выкусит кусок лица.
Дюку стало зябко и захотелось громко позвать Нину Георгиевну. В этот момент отворилась стеклянная дверь, и она выбежала – нелепая и радостная, как кенгуру на соревнованиях. Дюк заметил, что такое случается с ним часто. Стоит ему о человеке подумать, внутренне позвать, и он появляется. Встречается на улице либо звонит по телефону.
Нина Георгиевна радостно обхватила Дюка и даже приподняла его на своем сумчатом животе. Потом поставила на место и сообщила, запыхавшись от чувств:
– В понедельник можно забирать…
– В каком виде? – растерялся Дюк.
– В удовлетворительном, – ответила Нина Георгиевна. И пошла по больничной дорожке.
Дюк двинулся следом, недоумевая – что же случилось? Может быть, Нине Георгиевне дали неправильную справку? Не захотели огорчать? А может быть, это ему по телефону неправильно сказали, что-нибудь перепутали? Или пошутили. Хотя вряд ли кто захочет шутить такими вещами. А может быть, все правильно? Просто Ивановых в Москве две тысячи, а Сидоровых – человек триста, и почему бы двум Сидоровым не оказаться в одной шестьдесят второй больнице.
– А зачем вам звонили? – перепроверил Дюк.
– Мама потребовала. Заставила дежурную сестру, – недовольно сказала Нина Георгиевна. – Все-таки она эгоистка. Никогда не умела думать о других. А в старости и вовсе как маленькая.
Сейчас, когда миновала Смерть, на сцену выступила сама Жизнь с ее житейскими делами и житейскими претензиями.
Обратная дорога показалась в три раза короче. Во-первых, они больше не оборачивались, а шли только вперед в обнимку с большой удачей. Нина Георгиевна возвращалась обратно дочкой, а не сироткой. А Дюк – в последний раз блестяще выиграл партию талисмана. Уходить надо непобежденным. Как в спорте. В последний раз выиграть – и уйти.
Подошли к автобусной остановке, откуда начали свой путь, полный тревог.
– Спасибо, Саша, – сказала Нина Георгиевна и посмотрела Дюку в глаза – не как учитель ученику, а как равный равному.
– Не за что, – смутился Дюк.
– Есть за что, – серьезно возразила Нина Георгиевна. – Учить уроки, участвовать во внеклассной работе и хулиганить могут все. А быть талисманом, давать людям счастье – редкий дар. Я поставлю тебе по литературе пятерку и договорюсь с Львом Семеновичем, у меня с ним хорошие отношения. Он тоже поставит тебе пятерку. И поговорит с Инессой Даниловной. Максимальный балл – пять и ноль десятых – мы тебе, конечно, не сделаем. Но «четыре и семь десятых» можно натянуть. Это тоже неплохо. С четырьмя и семью десятыми ты сумеешь поступить куда угодно. Даже в МГУ.
– Да что вы, – смутился Дюк. – Не надо.
– Надо, – с убеждением сказала Нина Георгиевна. – Людей надо беречь. А ты – человек.
Дюк не стал поддерживать это новое мнение. И не стал против него возражать. Он вдруг почувствовал, что хочет спать, и это желание оказалось сильнее всех других желаний. Голову тянуло книзу, будто кто-то положил на затылок тяжелую ладонь.
– Ну, до завтра, – попрощалась Нина Георгиевна. – Хотя уже завтра. Если проспишь, можешь прийти к третьему уроку, – разрешила она.
И пошла от остановки к своему дому. А Дюк – к своему. Короткой дорогой. Через садик.
Садик смотрелся ночью совершенно иначе – как дальний родственник настоящего леса. И лавочка выглядела более самостоятельной. Не зависимой от людей.
Дюк сел на лавочку в привычной позе – лицом к небу. Темное небо с проколотыми в нем золотыми дырками звезд было похоже на перфокарту. А может, это и есть Господня перфокарта, и люди из поколения в поколение пытаются ее расшифровать. Хорошо было бы заложить ее в счетную машину и получить судьбу.
Дюк всматривался в звездный шифр, стараясь прочитать свою судьбу. Но ничего нельзя знать наперед. И в этом спасение. Какой был бы ужас, если бы человек все знал о себе заранее. Кого полюбит. Когда умрет. Знание убивает надежду.
А если не знать, то кажется: не окончишься никогда. Будешь вечно. И тогда есть смысл искать себя, и найти, и полностью реализовать. Осуществить свое существо. Рыть в себе колодец до родниковых пластов и поить окружающих. Пейте, пожалуйста. И ничего мне не надо взамен, кроме: «Спасибо, Дюк». Или: «Спасибо, Саша». Можно просто «спасибо».
Благодарность – не аморфное чувство, как говорит мама. Оно такое же реальное, как, скажем, бензин. Благодарностью можно заправить душу и двигаться по жизни дальше, как угодно высоко – до самых звезд, Господней перфокарты.
Мама спала. Дюк неслышно разделся. Просочился в свою комнату.
Расстеленная кровать манила, но Дюк почему-то включил настольную лампу, сел за письменный стол. Раскрыл «Что делать?». Вспомнилось, как мама время от времени устраивала себе разгрузку, садилась на диету и три дня подряд ела несоленый рис. И чтобы как-то протолкнуть эту еду, уговаривала себя: «А что? Очень вкусно. Вполне можно есть». Дюк давился снами Веры Павловны и уговаривал себя: «А что? Очень интересно…» Но ему было неинтересно. Ему было скучно, как и раньше. Просто он не мог себе позволить брать пятерки даром. Как говорил Сережка, «на халяву».
Даром он мог брать только двойки.Неромантичный человек
Говорят, что молодость – самое счастливое время в жизни. Это говорят те, кто давно был молод и забыл, что это такое.
Молодость – полутрагическое состояние, когда понимаешь, что зачем-то явился на белый свет. А вот зачем?
В молодости не ценишь то, что у тебя есть, и все время хочется чего-то другого. А где это другое? Какое у него лицо?
Танька Канарейкина училась на крепкое «три», по поведению «четыре». После десятилетки устроилась работать почтальоном, развозила почту. На велосипеде.
Люди любят получать письма. Телеграмм боятся, а письма любят. И Таньку любили по двум причинам: за письма и за песни.
Едет на велосипеде и поет. Танька маленькая, а песня звонкая – до самого неба. И кажется, что сама песня колесит по земле, по Калининской области, средней полосе.
Известно, что растительный мир имеет свое растительное сознание и понимает музыку. Поэтому в колхозе «Краснополец», откуда происходила Танька, был самый высокий надой молока и пшеница поспевала три раза за лето.
Председатель колхоза Мещеряков четвертый год завоевывал переходящее красное знамя и сам держался скромно. Он уже мог себе позволить быть простым и скромным. Как все великие.
Таньке Канарейкиной шел семнадцатый год. Первые пятнадцать проскочили в незатейливом счастье, каким и бывает настоящее счастье. А в последние два года Танька заметила, что жизнь ее остановилась с туповатым выражением, как козел Онисим перед забором после сна. Каждый следующий день повторял предыдущий с теми же поворотами, как дорога от Бересневки до Глуховки: сначала Сукино болото, в болоте плюшевые камыши. Потом въезжаешь в лес и знаешь: за елью муравейник величиной с избу. И точно: вот ель. Вот муравейник. А в муравейнике – те же самые муравьи, что вчера, позавчера и в прошлом году. А даже если и другие, их все равно не отличишь от прежних. Муравьи и муравьи. За лесом – деревня. Возле крайней избы – бабка Маланья в галошах и в черном ватнике, а возле нее собака Сигнал, лает и челюстями клацает, как будто произносит: «Габ»… Не «гав», как все, а именно «габ». Бабка Маланья говорит Сигналу безразлично: «Чу, бес», – а сама смотрит в сторону Таньки, вроде письма ждет. А чего ждать, когда вся ее родня и знакомые живут через дорогу. А вот стоит, и смотрит, и ждет. Сигнал говорит: «Габ». Маланья говорит: «Чу, бес» – и смотрит с надеждой из-под платка, опущенного на самые брови. И так каждый день и всю дальнейшую жизнь.