В тупике - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Урожай выдался колоссальный. По шоссе с утренней зари до полной темноты скрипели мажары с ячменем, почерневшие от солнца мужики проезжали из степи с косилками, проходили с косами. Они поглядывали на берег, белевший телами, в негодующем изумлении разводили руками и говорили:
– А они, – они опять голые на песке лежат!
В женскую камеру городской тюрьмы, позвякивая шпорами, вошли два офицера, за ними – начальник тюрьмы и солдаты. Молодой офицер выкликнул по списку!
– Сартанова!
Вера отозвалась. Офицер постарше спросил:
– Это которая?
– Что по дороге в каменоломни поймана, господин полковник. Сама заявляет, что коммунистка.
Вызвали еще четырех работниц. Полковник громко сказал:
– Этих пятерых. Завтра утром на тех же свалках, где они сами расстреливали. Перевести в камеру номер семь.
Начальник тюрьмы почтительно наклонился к нему.
– Там мужчины, господин полковник.
– Что ж из того! Вы их этим не удивите. Привыкли ночи спать с мужчинами. Только веселей будет напоследок. У них это просто.
Спутники засмеялись.
В тесной камере Љ 7 народу было много. Вера села на край грязных нар. В воздухе висела тяжело задумавшаяся тишина ожидаемой смерти. Только в углу всхлипывал отрыдавшийся женский голос.
Рядом с Верою, с ногами на нарах, сидел высокий мужчина в кожаных болгарских туфлях-пасталах, – сидел, упершись локтями в колени и положив голову на руки. Вера осторожно положила ему ладонь на плечо. Он поднял голову и чуждо оглядел ее прекрасными черными глазами.
– Товарищ, не нужно падать духом.
Он поспешно ответил:
– Нет, я, понимаете, ничего… Так только, задумался…
– У вас семья есть, дети?
– Да. Только я не об этом.
Он помолчал, внимательно поглядел на Веру.
– Вы, товарищ, коммунистка?
– Да. А вы?
– Я, понимаете, тоже коммунист. А только… Фамилия ваша как будет?
– Сартанова.
– Сартанова? У нас в поселке дачном доктор один есть, тоже Сартанов фамилия.
Вера быстро спросила:
– Вы из Арматлука?
– Да.
– Где сейчас доктор Сартанов?
– Дома. Его было арестовали, а в последний день, видно, выпустили. Только теперь он дома.
Вера задыхалась.
– Верно?
– Ну да. Сам его видел.
Он с удивлением глядел на Веру. Она прижалась головою к столбу нар и беззвучно рыдала, закрыв глаза руками. А когда опять взглянула на него, лицо было светлое и радостное.
– А вы родственница ему?
– Это отец мой… Ну, да! – Она овладела собой.
– Хороший человек. И дочка его, Катерина Ивановна, – тоже хорошая. Очень она интересно, понимаете, о жизни всегда разговаривает. Выходит, – сестрица вам. А вы вот коммунистка. У меня на этот счет мысли всякие.
– Какие мысли?
Он помолчал.
– Вообще, – насчет жизни… Вот, говорим мы, – чтобы всем хорошо стало. А делаем так, что все еще хуже. Я вот был председателем ревкома. Сколько всяких делал зверств! А из города приезжают, кричат: "Что ты их жалеешь? Какой ты коммунист! Ты, видно, кулацкого елементу!" Мужиков всех разобидели, они нас ненавидют. А я ведь сам мужик. И с интеллигенцией тоже, – как бы ее поприжать да поиздеваться над нею. Батюшку вашего в тюрьму потащили, – за что? Понимаете, сам его арестовывал, а потом неделю целую во сне видел.
– Слушайте, товарищ… Как ваша фамилия?
– Ханов.
– Слушайте, товарищ Ханов. Что вы говорите, – это все и мне так близко! Скажите мне, – вы раньше когда-нибудь читали Евангелие?
– Читал. Я раньше и Толстова много читал, даже жить было по нем начал. Да как-то у него все это… Не получил я покою.
– Так вот, в Евангелии есть: "кто хочет душу свою спасти, тот погубит ее". Пришло такое время, что нельзя думать о чистоте своей души, об ее спокойствии. С этим – как бы все было легко! Вы только подумайте: ну, что – лишения, смерть? Какие пустяки! Правда, как все это было бы легко? Разве вас сейчас смерть мучает, которая вас ждет? Я вижу: вас мучает, что перед вами смерть, а позади – кровь и грязь, грязь, в которой вы все время купались.
Ханов изумленно глядел на Веру.
– Как вы это узнали?.. Да, да. Понимаете, – вот, как вы сказали, – в грязи купался!
– Вот. В том и ужас, что другого пути нет. Миром, добром, любовью ничего нельзя добиться. Нужно идти через грязь и кровь, хотя бы сердце разорвалось. И только помнить, во имя чего идешь. А вы помнили, – иначе бы все это вас не мучило. И нужно помнить, и не нужно делать бессмысленных жестокостей, как многие у нас. Потому что голова кружилась от власти и безнаказанности. А смерть, – ну, что же, что смерть!
Стали подходить другие осужденные.
Вера говорила, и все жадно слушали. Вера говорила: они гибнут за то, чтоб была новая, никогда еще в мире не бывавшая жизнь, где не будет рабов и голодных, повелителей и угнетателей. В борьбе за великую эту цель они гибнут, потому что не хотели думать об одних себе, не хотели терпеть и сидеть, сложа руки. Они умрут, но кровь их прольется за хорошее дело; они умрут, но дело это не умрет, а пойдет все дальше и дальше.
На замасленном столе тускло чадила одинокая коптилка. В спертую вонь камеры сквозь решетчатое окно чуть веяло свежим воздухом, пахнувшим горными цветами.
Красавец брюнет с огненными глазами, в матросской куртке, спросил:
– А как скажете, товарищ, – скоро социализм придет?
Вера почувствовала, какой нужен ответ.
– Теперь скоро. В Германии революция, в Венгрии уже установилась советская власть, везде рабочие поднимаются.
– Через два месяца будет?
– Ну, не через два… – Вера поглядела на него и улыбнулась. – Через два-три года.
– Это ничего. Столько можно подождать. – Матрос радостно засмеялся. – То-то они так злобятся: чуют, что кончено их дело!
Рабочий в пиджаке, с умными, смеющимися глазами, отозвался:
– И ничего не кончено. Не выйдет у нас никакого социализму. Не такой народ.
Ханов нетерпеливо отмахнулся.
– Ну, ты, Капралов, – всегда вот так!
Матрос, сверкая глазами, ринулся на него.
– Как не выйдет?!
– Не выйдет. Не будет ничего. Не справится народ. Больно работать не любит. Только когда для себя. И опять прихлопнут вас буржуи, как перепелок сеткой.
Вера с удивлением смотрела на него.
– За что же вы сюда попали?
Ханов засмеялся.
– Он у дачников книжки отбирал для общественной библиотеки, а они на него и показали. Вот и попал в загон, как козел меж барашков.
Спорили, шутили, смеялись. Засиделись до поздней ночи и улеглись спать, не думая о завтрашнем, и спали крепко.
Толпа людей рыла за свалками ров, – в него должны были лечь их трупы. Мужчины били в твердую почву кирками, женщины и старики выбрасывали лопатами землю. Лица были землистые, люди дрожали от утреннего холода и волнения. Вокруг кольцом стояли казаки с наведенными винтовками.
Солнце вставало над туманным морем. Офицер сидел на камне, чертил ножнами шашки по песку и с удивлением приглядывался к одной из работавших. Она все время смеялась, шутила, подбадривала товарищей. Не подъем и не шутки дивили офицера, – это ему приходилось видеть. Дивило его, что ни следа волнения или надсады не видно было на лице девушки. Лицо сияло рвущеюся из души, торжествующею радостью, как будто она готовилась к великому празднику, к счастливейшей минуте своей жизни.
Девушка выпрямилась, блаженно взглянула на синевшее под солнцем море, на город под ногами, сверкавший в дымке золотыми крестами и белыми стенами вилл. И глубоко вдохнула ветер. Рядом привычными, мужицкими взмахами работал киркою высокий болгарин в светло-зеленых пасталах.
– Товарищ Ханов, правда, как хорошо?
На всю жизнь в памяти офицера осталось ее лицо. Он не мог бы сказать, красиво ли было это лицо, и все-таки такой красоты он никогда больше не видел.
Офицер ощерил зубы под подстриженными темными усиками и встал.
– Стройся! Спиной ко рву!
Ханов ревниво отстранил ставшего подле Веры Капралова, расправил широкую свою грудь и восторженно вздохнул. Никогда не знала его душа такой странно-легкой, блаженной радости, как сейчас, под направленными на грудь дулами. Он запел, и другие подхватили:
Вставай, проклятьем заклейменный.
Весь мир голодных и рабов…
Матрос, горя глазами, тряс кулаком в воздухе:
– Да здравствует советская власть! Да здравствует социализм! Не долго уж вам, проклятые!..
Офицер бешено крикнул:
– Пли!!
Дачка на шоссе. Муж и жена. И по-прежнему очумелые глаза, полные отчаяния. И по-прежнему бешеная, неумелая работа по хозяйству с зари до поздней ночи. Он – с ввалившимися щеками, с глазами, как у быка, которого ударили обухом меж рогов. У нее, вместо золотистого ореола волос, – слежавшаяся собачья шерсть, бегающие глаза исподлобья, как у затырканной кухарки. И ненавидящие, злобные друг к другу лица.
– Не стану я поливать абрикосов! Понимаешь ты это? И так погибаем от работы. Не до абрикосов!