Сочельник строгого режима. Тюремно-лагерные были - Борис Юрьевич Земцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А со стороны письменного стола доносился торопливый невзрослый шёпот: «Герасим рос немой и могучий…»
«Тургенев, значит?..», — только и спросил Нечаев и надолго отвернулся в сторону окна, в котором уже стояла густая ноябрьская ночь.
Умывальник, зеркало, свобода!
Старух, портретов и зеркал Олег Семёнов боялся. Всё время боялся, сколько себя помнил.
Уверен был, что они наделены недоброй силой, от которой — ущерб его здоровью и угроза его жизни.
Приблизительно по той же причине избегал фотографироваться. Считал, что фиксирование на вечность моментов биографии человека — это безвозвратное вычитание куда более длительных отрезков времени из этой биографии. Добровольное урезание, точнее, растранжирование жизни.
Странные эти привычки привёз он с собою в зону, куда заехал на долгие десять лет по серьёзной сто пятой.
Правда, здесь они вроде бы совсем не напоминали о себе. В соответствии, так сказать, с обстановкой.
Потому что…
С фотографированием в колонии строгого режима, мягко сказать, сложно.
Верно, гуляют здесь мобильники. В том числе и снабжённые фотокамерами. Только использовать их для фотографирования — роскошь, редко позволительная. Телефон на зоне — в первую очередь, чтобы «шуметь»: с волей связываться, с братвой вопросы решать, приветы близким передавать, в крайнем случае, с заочницами «шуры-муры» крутить. Самое время напомнить, что и мобильники и фотоаппараты в лагере строго запрещены, на всех шмонах их жёстко отметают, за них и в изолятор запросто загреметь можно, и другие прочие неприятности обрести. Так что фотографирование из арестантской жизни, по сути, исключалось.
Вовсе не было в зоне старух. Да и взяться им здесь было неоткуда.
Не обнаруживалось и портретов.
Разве что портрет Дзержинского в кабинете лагерного кума[83]. В кабинет этот каждого прибывающего в зону непременно заводили ещё до того, как арестант поднимался из карантина на барак. Задавали один и тот же гаденький, но обязательный с точки зрения лагерной администрации, вопрос:
— В каких отношениях с оперативной частью планируете быть?
Нисколько не удивлялись, когда арестанты начинали молоть дурашливую чепуху или отмалчивались с брезгливой миной. С хищным интересом настораживались, когда кто-то, воровато оглянувшись, отзывался вопросом на вопрос:
— А чего делать-то надо?
Впрочем, тот портрет был какой-то не сильно настоящий. Железный Феликс в исполнении художника-самоучки из арестантов ещё советских времён больше походил на виноватого дьячка из сельской глубинки. Да и фиолетовый жгучий цвет гимнастёрки Дзержинского на том портрете не имел никаких аналогов с земными красками, а больше напоминал о чём-то космическом.
Единственным шатким мостиком между нынешней лагерной обстановкой и теми вольными привычками было …зеркало.
Большое зеркало в отрядном, совмещённом с дальняком, умывальнике. Не новое, с какими-то жёлтыми пятнами и с участками совсем неприглядного свойства, где амальгаму съело время, и вместо зеркальной красоты пёрла мрачная непроглядная темень.
Хочешь — не хочешь, нравится — не нравится, а с этим зеркалом по несколько раз в сутки соприкасаться, что называется, нос к носу, приходилось. Разумеется, о том, что зеркало на твоё здоровье покушается и из твоей жизни куски выгрызает, Олег не вспоминал. При умывании и во время бритья норовил или зажмуриваться или глаза в сторону отводить. Если же всё-таки случалось упереться взглядом в призванный отражать всё и вся зеркальный прямоугольник, видел там одно и то же: собственную, уже тронутую тюремной худобой, физиономию, это на первом плане, а за ней, на плане втором, выкрашенные в зелёный недобрый цвет кабинки дальняка.
Всё!
Никаких дополнений и вариаций к простенькому сюжету.
Разве что иногда над невысокими, в пояс, стенками кабинки маячили ушанка, феска, а то и просто оттопыренные локаторы и стриженая макушка справлявшего нужду арестанта. Только эта картинка была совсем невыразительной и почти бесцветной. Потому как слишком агрессивен был зелёный цвет стен кабинок дальняка, а прокуренная известковая белизна стен и потолка эту нездоровую зелень только усиливала. Такой фон безжалостно подавлял, размазывал и растворял все прочие цвета, предметы и даже события. Казалось, что и диктатура эта, и пейзаж этот — навечно сложившийся порядок, непоколебимый, нередактируемый, утверждённый, не то что до конца его срока, а до конца сроков всех зеков всех последующих поколений.
Но так только казалось…
В какой-то момент, ближе к середине второго отсиженного года, понял Олег Семёнов, что зеркало, точнее то, что можно увидеть в этом зеркале, несмотря на свою вторичность и откровенную бедность на предметы, цвета и движения, иногда живёт… само по себе, невнятной, приглушённой, но совершенно самостоятельной жизнью. И эта жизнь какая-то совсем особенная.
Порою традиционно маячившие в зеркале зелёные доски дальняка куда-то исчезали, утаскивая за собой, будто сворачивая в гигантский рулон, все побеленные плоскости стен и потолка. Взамен всего этого появлялись какие-то неведомые, окрашенные в приглушенные тона, словно размытые, нездешние пейзажи; отдалённые панорамы незнакомых городов; контуры, ранее не встречавшихся даже в фантастических фильмах, машин; силуэты вроде бы обычных, но каких-то совсем непонятных, людей. Новое, неизвестно откуда берущееся наполнение пространства, которое занимал раньше умывальник, стремительно росло в масштабах и полностью завоёвывало все возможные площади, объёмы, перспективы.
Факт этот на первых порах не стал ни потрясением, ни событием, разве что поводом для слабого недоумения. Мысли вокруг этого крутились самые простые. Всё больше подсказанные инстинктом самосохранения, который в любом арестанте непременно обостряется: «Как это понимать? Вдруг… того, рехнулся … Что делать? Как дальше всё пойдёт?»
Потом… Потом всё стало меняться.
Вспомнилось, как он в совсем зелёной юности искал приключений, с ощущениями и сознанием экспериментировал, как водку и вино колёсами заедал, которыми старшие товарищи в любой момент готовы были щедро угостить. Моментального эффекта от такого эксперимента не наступало, а вот через день, а то и позднее, начиналось то, что в кругу его тогдашних приятелей объединялось под несерьёзным словом «мультики». Сон — не сон. Бред — не бред. Что-то ближе к глюкам. Стоило только глаза прикрыть, как на возникшем в сознании экране начинали в неспешном порядке сменять друг друга нездешние пейзажи, незнакомые города, непонятные люди. Словом, те самые сюжеты, что теперь порою в зеркале возникали и оттуда на него вкрадчиво, но необратимо наваливались.
«Мультики» — слово