Некама - Саша Виленский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лея сначала еще считала шаги до чума, Ашер сказал «десяток километров», но это могло быть и пятнадцать и восемь, так что скоро она сбилась со счета и просто старалась ровно дышать, размеренно двигать руками и ногами, и следить за лыжней — Борис шел за ней, чтобы не потерять, если, не дай бог, отстанет.
До чума добрались уже в сумерках, Борис отправился рубить финкой лапник, накидывая его на голые жерди, чтобы было какое-то подобие шалаша, развел костер у входа в чум. Все это время Лея стояла, закрыв глаза, прислонившись к дереву. «Я бы могла стоя спать», — подумала она и хмыкнула. Борис с удивлением взглянул на нее, но промолчал — сил говорить уже не было.
Достал из рюкзака банку рыбных консервов, открыл ножом. Пахли они отвратительно, есть Лее совершенно не хотелось, просто погрызла сухарь, попила воды из Борькиной фляжки, и все. А Борис с аппетитом умял всю банку (после чего отвратительно стало пахнуть уже от него, но Лея старалась не обращать на это внимания).
Отдыхать легли на толстый слой нарубленных молодых березок, покрытых лапником лиственницы. Лея с наслаждением вытянула ноги, от костра тепло задувало внутрь шалаша. «Жить можно», — подумала она, в очередной раз с удивлением обнаружив, что подумала на русском, а не на иврите, как обычно.
Глаза слипались, голова кружилась от усталости.
— Тетю Веру повесили, — неожиданно сказал Борис. Лея вздрогнула и повернулась к нему. — Ты знала?
— Нет…
— Из-за нас повесили, за то, что нас укрывала. Я теперь все время об этом думаю. И этого Сашко хочу поймать, чтобы хоть как-то оправдаться за то, что жив. А она — нет. Для того и с Николаем Евгеньевичем пошел.
Лея молчала, не знала, что сказать.
— У нас в гетто был подпольный комитет, который переправлял евреев в лес, там был партизанский отряд. Ну как партизанский — семейный. Поезда под откос не пускали, на комендатуры не налетали, засады на дорогах не делали. Просто охраняли детей и стариков, иногда от полицаев отбивались. А когда приходили каратели — меняли место, и все по-новой: рой землянки, таскай ветки, носи воду. Я так почти год жил. Зимой было тяжело. Очень. И жрать все время хотелось.
— Тебе ж только восемь лет было, да?
— Ага. Винтовку я бы не удержал, конечно, по хозяйству в основном. Так и прибился к завхозу нашему. Он меня потом усыновил, когда наши пришли.
— Он тоже был еврей?
— Конечно. Илья Семенович. Огнев. Только почему был? Он и сейчас еврей. Знаешь, что самое смешное?
— Что?
— Видела рыжего мужика в поселке лесорубов?
— Да.
— Это он.
— Кто он, Огнев?
— Ага.
— А ты знал об этом?
— Нет, конечно, его же посадили быстро очень.
— За что?
— Да он что-то там брякнул, когда началась война в Палестине, что надо ехать, помогать «нашим» в Израиле. Его и повязали.
— Странно. Все, кто нас спасает, так или иначе потом страдают из-за этого. Мы приносим несчастье.
— Ерунду говоришь. Видишь, он выжил, все в порядке. Работает. Скоро ограничения снимут, вернется в домой в Белоруссию.
Помолчали.
— Знаешь, Борька, а я дома практически не помню.
— Ты ж совсем кроха была, неудивительно.
— Я помню только как мы с мамой куклам платья шили, это почему-то помню. Еще помню, как на речку ходили, я боялась в воду лезть. У нас была речка?
— Была, — засмеялся Борис.
— Еще помню бантик, который все время сползал. Волосы никак не росли, а мне хотелось, чтобы прическа как у мамы, только с бантиком. Такая дуреха была.
— А красный шарик помнишь, тогда, на демонстрации?
— Нет…
— Ты так плакала, когда какой-то придурок его лопнул… А папу помнишь?
— Почти совсем не помню. Так, что-то смутное. Они погибли?
— Наверняка. А то бы они нас нашли. Но их рано в гетто забрали, так что скорее всего в одной из первых акций и убили.
— Странно, что я тетю Веру помню лучше, чем своих родителей…
— Ничего странного. Сколько она к нам ходила, еду носила, ведро выносила, прятала нас. Вот зачем ей это было надо?
— Наверное, потому что она была очень хорошая. Жалко ее. Прямо очень жалко.
— А я думаю, она папу любила.
Снова повисло молчание. Спать не хотелось уже — какой уж тут сон?!
— А ты крысу помнишь?
— Конечно помню! Вот вредная была! Никак ее поймать не мог, заразу. Меня потом крысы и в гетто преследовали, такие наглые! Спустишь ноги с нар, а она тебя за палец хватает, противно. И страшно… Ладно, ты-то как выжила?
— Случайно, как и ты. Я только помню как девочки кричали от страха, когда этот гад Сашко заходил к нам в барак, и как он смеялся, слушая эти крики. Нравилось ему, что мы его до ужаса боялись. Но я выжила, до меня просто очередь не дошла, пришли красные («Красные, — отметил про себя Борис. — Я говорю „наши“, а она — „красные“») и нас стали отбирать в детские дома. Я очень не хотела никуда и плакала, домой хотела, мне же пять лет было всего, я еще не понимала, что никакого дома уже нет.
— А потом?
— Потом не очень четко помню. Помню, какие-то люди пришли ночью, сказали не шуметь, одели меня быстро и вытащили через окно — нас же пока сортировали, в том же лагере держали…
— Да ты что?! — Борис приподнялся на локте, всматриваясь в лицо сестры.
— Ну да, а куда нас девать было? Приезжали какие-то люди, просматривали списки, потом брали двух-трех девочек и увозили. Я, наверное, думала, что это меня так увозят в детский дом, плакала, но раз сказали тихо, то тихо плакала, как ты учил, — улыбнулась Лея. — Потом переправили в кибуц, меня к себе хорошие люди взяли. Папа — автомеханик, руки золотые, меня тоже научил, вернее, учит еще, — у Леи защипало в носу, так захотелось домой, в кибуц, в захламленную мастерскую отца, к братьям, к маме, которая с напускной строгостью гоняла свободолюбивую семью Бен-Цур. — Там тепло, там вкуснейшие яблоки и апельсины, там нет этого чудовищного снега, который здесь покрывает все вокруг и от которого ужасно депрессивное состояние. Нет, у нас в Галилее иногда выпадает снег… даже не снег, так — снежок, через день-два тает, слава тебе господи! А