Голубые рельсы - Евгений Марысаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо вам, парни, что навестили, — чужим, деревянным голосом сказал Каштан, скользнул взглядом по заячьей Любиной шубке. — И тебе спасибо… Да что ж мы на морозе стоим! В горницу проходите, гости дорогие!
Люба стояла ни жива ни мертва, невидяще глядела куда-то поверх крыши. Эрнест тронул ее за плечо. Она вздрогнула, словно очнулась.
— Холодно сегодня… — тихо сказала она, передернув плечами в белой шубке.
А Каштан быстро шагал к резному крыльцу. Вдруг он крикнул:
— Любушка! Не оскользнись, на ступени водицы колодезной наплескали!
Крикнул — и осекся, темно покраснев, долу опустив глаза.
— Не беспокойся, Ваня, я осторожно, — скороговоркой ответила она и быстро прошла к крыльцу.
Морозно скрипнула обледенелая дверь в сенцы. Из сеней дверь вела в полутемную жаркую горницу. Каштан щелкнул выключателем. Огромная свежепобеленная печь с большими и малыми чугунами, с прислоненными ухватом и кочергой.
— Мам! Гостей принимайте! — прокричал Каштан.
Блеклые цветочки на занавеске вздрогнули, открылась часть бревенчатой стены в горнице, увешанная фотографиями, потом выглянула простоволосая знакомая голова. Мать ахнула, заученным жестом на ходу снимая передник, бросилась обнимать, расцеловывать Любу, с извиняющимся: «Уж позвольте, не побрезгуйте!..» — чмокнула в щеки Дмитрия и Эрнеста.
В тесную кухоньку вошли сестренки Каштана. Четыре белоголовые синеглазые девочки мал мала меньше удивленно, испуганно оглядывали гостей. Люба присела, поочередно поцеловала их в щеки. Потом поспешно раскрыла «молнию» своей большой «аэрофлотской» сумки и начала раздавать детям гостинцы: куклы, цветные косынки, плитки шоколада.
— Ваня, Ваня, а меньшая на тебя похожа! — сделала она радостное для себя открытие и оглянулась на Каштана.
Эрнест заметил, как зрачки ее разом застывших глаз расширились до предела: в коротко остриженных волосах Каштана она увидела серебряную полосу.
— Анюта удивительно на тебя похожа… — опустив глаза, повторила Люба.
— Да раздевайтесь же вы! — сказал Каштан. — А я пока самовар поставлю.
— Сама, сама поставлю, — засуетилась мать.
— Никогда не пил из самовара, — признался Эрнест.
…Допивали по шестой чашке крепчайшего чая. На столе недовольно ворчал толстопузый тульский самовар. С потемневших икон смотрели строгие, печальные лики Христа-спасителя, божьей матери, Николы-чудотворца. Прежде чем сесть за стол, мать крестилась на образа.
То и дело хлопала дверь, в избу без стука (в Перезвонах не принято было стучать в дверь) входили однодеревенцы, все женщины. «Прасковьюшка, мне б горстку соли…», «Семеновна, огурчиками солеными не богата?»
— Эки бесстыжие! — бранилась Прасковья Семеновна. — Соли ей понадобилось! А этой огурчика! Уж вы не обессудьте, в Перезвонах каждый приезжий — ровно праздник престольный…
Каштан смущался, оттого что гости помимо своей воли глядели на серебряную полосу на его голове. Говорил натянуто, чтобы поддержать беседу:
— Вот говорят, что крепкий и крутой чай пить очень вредно. А здесь с пеленок только такой чай пьют… Мам, сколько деду Авдею было?
— Да кто ж его годочки считал. Старики сказывают, на русско-японскую пошел женатым.
— Стало быть, около ста, если не больше. Последние годы только и делал, что крепким чайком баловался.
Незаметно разговор перешел на стройку. Каштан впивался глазами в рассказчика и каждую незначительную деталь из той, покинутой им жизни выслушивал с великим вниманием.
Вдруг бригадир резко поднялся, откинул с угла высокого лиственничного стола простенькую скатерку. Затем вспрыгнул на табурет, с табурета перемахнул на стол и оттуда ахнул на половицы. Сильно пошатнулся, но удержался на ногах. Потом, скрипя протезом, забегал вокруг стола.
— А?! — шумно выдохнул он. — Ничего получается?.. Я, братцы, целыми днями тренируюсь, измотал себя вконец. По хозяйству все сам делаю, на лыжах каждое утро десяток верст бегу. Иль сломаю себя, иль сызнова на стройку вернусь. Потому как жизнь мне без нее не мила… Не мила, понимаете? Незачем землю тогда топтать…
— Чудак ты, Ваня! — сказал Эрнест. — Я, например, и не сомневался, что ты вернешься.
Каштан сел на табурет, смахнул со лба мелкий бисер пота и вроде бы застыдился внезапной своей вспышки. Люба смотрела на него во все глаза…
Прасковья Семеновна вышла за перегородку к печи. Она присаживалась за стол на минуту-другую и непременно уходила, якобы по хозяйству, чтобы не мешать гостям и сыну.
Сестрицы Каштана с неуклюжей осторожностью слезли с высокой лавки. За столом они не баловались, как многие дети, не старались обратить на себя внимание взрослых, а ели так, словно делали важную работу, — с красивой аккуратностью. Из стенных ходиков выпорхнула кукушка и прокуковала четыре раза. Каштан поднялся, чем-то озабоченный.
— Ну, мне на тренировку пора, штангой поиграть. Даже ради вашего приезда не могу из режима выбиться, уж извините… А вы отдыхайте. Или посмотрите наши Перезвоны.
Решили посмотреть Перезвоны. Люба предложила пойти в начальную школу (в Перезвонах была только начальная школа). Она помещалась на окраине деревеньки, в новом пятистенке, крепко пахнущем смолою.
На дверях школы висел большой замок. Они повернули было обратно по заснеженной стежке, когда увидели, что от соседнего пятистенка отделился бородатый дед в ветхом овчинном полушубке, огромных катанках и шапке-ушанке с торчащими в разные стороны ушами. Он, кряхтя, направлялся к незнакомцам.
— Здравствуйте, дедушка, — сказала Люба. — Скажите, пожалуйста, где ученики, учительница?
— День добрый, — отвечал дед. — Я тебе, кралечка, учителка.
— Шутник вы, однако, дедушка…
— Кабы так… Айдате, милые, в школу, там и потолкуем. Сторож я издешний, сторож…
Дед извлек из кармана полушубка, вернее, откуда-то снизу, из-под подкладки, связку ключей и открыл замок. Прошли в школу. Она была не топлена. Люба открыла дверь в сенцах, и они очутились в единственном классе. Маленькие, почти игрушечные парты, на учительском столе — облупившийся глобус.
Дед тоже вошел в класс, сел на стул.
— Я тебе учителка, я тебе и дирехтор, милая, — повторил он. — Не держатся у нас учителки, беда с ними. За год две в бега подались.
— А что, давно последняя сбежала?
— Третья неделя пошла. А новую в районе никак не отыщут. Не всяк в нашу глухомань едет.
— Ясно, дедушка, ясно, — раздумчиво сказала Люба.
— Им-то што! Сбегли — с них и взятки гладки, как с гуся вода. А детишки неученые ходють. Дело ли?
…Для сна Эрнесту, йогу, не надо пуховых перин, он крепко засыпает и на нарах, и на полу, и на еловых ветвях в тайге; может прикорнуть стоя, как лошадь, прислонившись к железной стойке путеукладчика. Ложе, которое приготовила для Дмитрия, Эрнеста и Каштана Прасковья Семеновна (Любу уложили на широкой деревянной кровати), можно было назвать царским: постеленные на полу овчинные полушубки, огромная медвежья шкура, телогрейки, лоскутные ватные одеяла. И все бы было отлично, если бы не страшная духота, идущая от объемистой русской печки. А без свежего воздуха Эрнест спать не мог, как бы ни уставал. Снились кошмары. Он то и дело просыпался, сбрасывал с себя одеяло, хватал открытым ртом воздух; задыхаясь, как астматик, снова забывался. Сибиряки, как отметил Эрнест, люди чрезвычайно «морозоустойчивые», но почивать любят в жарко натопленных горницах.
Сновидения подсовывали картины одну кошмарнее другой.
— Этак свихнуться недолго, — очнувшись, прошептал он, обливаясь горячим потом.
Промелькнуло: может, приоткрыть дверь в сенцы? От этой затеи пришлось отказаться: морозный воздух мог застудить разметавшихся во сне девочек.
Язычок горящей лампадки под образами прорезал душную темень. Дмитрий, расположившийся рядом с ним, откинув прочь одеяло, мерно похрапывал. Каштана не было.
Эрнесту необходимо было глотнуть свежего воздуха. Он пробрался к двери, на ощупь сунул ноги в чьи-то катанки, накинул чей-то полушубок. Скрипучую дверь открыл с большой осторожностью, боясь разбудить хозяев и гостей.
В стылых сенцах отошел разом, будто в знойный палящий день окунулся в родниковой водице. Стрелки на светящемся циферблате часов показывали второй час ночи. В прорезь приотворенной, морозно скрипящей на ветру двери в сенях заглядывала луна.
«Дверь не запирают на засов. Отличный обычай», — подумал Эрнест и в ту же минуту услышал голоса, мужской и женский, и скрип снега под ногами. Две тени замерли в просвете приотворенной двери.
— Погоди…
Это сказала Люба. Она всхлипывала. Каштан молчал.
Молчание длилось бесконечно долго. Ему б уйти, не ранить себя лишний раз, но он почему-то не двигался, затаив дыхание…
— Насильно мил не будешь, — чуть слышно сказала Люба.