Людское клеймо - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом Дельфина узнала об отношениях Коулмена Силка с Фауни Фарли, которые он всячески скрывал. Она ушам своим не поверила: семьдесят один год человеку, два из них как на пенсии, а все продолжает. Нет возможности приструнивать студенток, дерзающих оспаривать его предубеждения, нет возможности высмеивать чернокожих девушек, нуждающихся в его преподавательской заботе, нет возможности запугивать и оскорблять молодых профессоров женского пола, внушающих ему опасения за его гегемонию, — так он ухитрился выудить из нижайших низов колледжа объект для господства, который можно назвать подлинным символом женской беспомощности. Жертву самого настоящего зверства со стороны бывшего мужа. Зайдя в отдел кадров выведать побольше о прошлом Фауни, прочтя о Лестере и ужасной смерти двоих детей во время таинственного пожара, устроенного, подозревали некоторые, самим Лестером, узнав о неграмотности, из-за которой Фауни могла исполнять только самые простые обязанности уборщицы, Дельфина поняла, что Коулмену Силку удалось осуществить заветную мечту женоненавистника. Фауни Фарли еще более беззащитна, чем даже Елена и Трейси, — вот кого проще простого растоптать. Он сделает Фауни ответчицей за всех в Афине, кто посмел поднять голос против его извращенного понятия о мужских прерогативах.
И некому, думала Дельфина, его остановить. Некому преградить ему путь.
Понимая, что он не подлежит юрисдикции колледжа и поэтому ничем не ограничен в своем отмщении ей — да, именно ей, Дельфине, за все, что она сделала для защиты студенток от его психологического террора, за сознательно и усердно сыгранную ею роль в лишении его власти и выдворении из учебных аудиторий, — она не могла сдержать гнева. Фауни Фарли — ее заместительница. Через Фауни Фарли он наносит ей ответный удар. На кого, как не на меня, она намекает тебе лицом, именем, фигурой — зеркальное мое отражение? Заманив в ловушку женщину, которая работает, как я, в Афина-колледже, которая, как я, в два с лишним раза тебя моложе, но во всех иных отношениях полную мою противоположность, ты хитроумно маскируешь и в то же время возмутительным образом показываешь, кого в конечном счете жаждешь уничтожить. Ты не настолько глуп, чтобы этого не понимать, и в почтенном твоем положении достаточно безжалостен, чтобы этому радоваться. Но и я не такая тупица, чтобы не увидеть простой вещи: ты затеял символическую расправу со мной.
Понимание пришло так стремительно и в таких спонтанно-взрывчатых выражениях, что, проставляя свое имя на второй странице письма и надписывая конверт, который собиралась отправить ему до востребования, она по-прежнему кипела от мысли об изощренной, своевольной зловредности, с которой он превратил эту бесконечно несчастную женщину, и без того потерявшую все, в игрушку, превратил только ради того, чтобы поквитаться с ней, с Дельфиной. Как он мог — даже такой, какой он есть, — это сделать? Нет, она не изменит в написанном ни слова и не потрудится перепечатать. Она не желала лишать послание силы — пусть он увидит рвущийся вперед, неудержимый наклон рукописных букв. Пусть оценит ее решимость: для нее нет сейчас ничего более важного, чем разоблачить Коулмена Силка.
Но через двадцать минут она разорвала письмо. И правильно сделала. Да, правильно. Когда на нее накатывала идеалистическая волна, ей порой изменяла трезвость мысли. Хищный негодяй безусловно заслуживает порицания. Но вообразить, что она может спасти женщину, так далеко зашедшую, как Фауни Фарли, если она даже Трейси не смогла спасти? Вообразить, что она одолеет злобного старика, свободного теперь не только от служебных ограничений, но и, при всем своем "гуманизме", от любых понятий о человечности? Глупейшая иллюзия — поверить, что она сможет что-то противопоставить коварству Коулмена Силка. Даже это письмо, столь ясно выражающее ее крайнее негодование, недвусмысленно указывающее ему на то, что его секрет раскрыт, что маска сорвана, что он выслежен и разоблачен, в его руках каким-нибудь образом превратится в компрометирующую ее улику, с помощью которой он, если представится возможность, погубит ее.
Он — безжалостный параноик, и, нравится ей это или нет, надо принимать во внимание практическую сторону, о которой можно было не задумываться, когда она была марксистски настроенной лицеисткой, чья неспособность мириться с несправедливостью иной раз, надо признать, брала верх над здравым смыслом. Но теперь она профессор колледжа, очень рано зачислена на постоянную должность, уже назначена заведующей кафедрой, и ей отсюда прямая дорога в Принстонский, Колумбийский, Корнеллский или Чикагский, а может быть, даже с триумфом обратно в Йель. Подобное письмо, подписанное ею и отправленное непосредственно Коулмену Силку, наверняка в конце концов попадет к тем, кто из зависти, из неприязни, из-за того, что она такая из молодых, да ранняя, захочет подложить ей свинью… Да, такое письмо с его дерзостью, с его ничем не смягченной яростью поможет ему принизить ее, заявить, что ей недостает зрелости руководить кем бы то ни было. У него есть связи, он по-прежнему кое-кого знает — он может это сделать. И непременно сделает, непременно извратит ее намерения…
Она быстро-быстро разорвала письмо на мелкие клочки и посреди чистого листа бумаги красной шариковой ручкой, какой никогда не писала писем, большими печатными буквами, в которых никто не узнает ее руку, вывела:
ВСЕМ ИЗВЕСТНО
И больше ничего. Здесь остановилась. Три вечера спустя, через несколько минут после того, как погасила свет и легла, она, одумавшись, встала и подошла к письменному столу с намерением смять, выбросить и забыть навсегда листок со словами "Всем известно", но вместо этого, наклонившись над столом, даже не садясь — опасаясь, что, пока будет садиться, вновь потеряет решимость, — торопливо написала еще десять слов, которых ему хватит, чтобы понять неизбежность своего разоблачения. Конверт с анонимным посланием был надписан, заклеен и снабжен маркой, настольная лампа выключена, и Дельфина, удовлетворенная тем, что решилась на самое сильное действие, не нарушающее диктуемых ситуацией практических ограничений, вернулась в постель в полной нравственной готовности уснуть спокойным сном.
Но прежде ей надо было подавить в себе позыв снова встать, вскрыть конверт и перечитать написанное — не слишком ли мало сказано, не слишком ли робко? И наоборот, не пережато ли? Разумеется, это не ее стиль. Не ее риторика. Поэтому она и прибегла к ней — эта вульгарная, лозунговая крикливость может ассоциироваться с кем угодно, только не с ней. Но вдруг письмо по этой же причине окажется неубедительным? Надо встать и посмотреть, не забылась ли она под влиянием минуты — изменила ли почерк, не подписалась ли ненароком, да еще с этаким злым росчерком? Надо убедиться, что нет никаких случайных указаний на ее авторство. Хотя — пусть они даже и есть. Ей следовало проставить свое имя. Вся ее жизнь — борьба с такими вот Коулменами Силками, стремящимися навязать ей и всем остальным свою волю и делать что им заблагорассудится. Она умеет говорить с мужчинами. Говорить с ними в полный голос. Даже с намного старшими. Умеет не бояться их напускного авторитета и претензий на премудрость. Умеет показать, что и ее ум кое-что значит. Умеет вести себя с ними на равных. Умеет, если выдвинула довод и он не работает, преодолеть побуждение к капитуляции, призвать на помощь логику, уверенность, хладнокровие и продолжить спор, как бы они ни старались заткнуть ей рот. Умеет после первого шага сделать второй, выдержать напряжение, не сломаться. Умеет, не отступаясь, гнуть свою линию. Нечего ей идти перед ним на попятный — и перед кем бы то ни было. Он теперь даже не декан, взявший ее на работу. И кафедрой заведует не он, а она. Декан Силк теперь сведен к нулю. И правда — надо открыть конверт и подписаться. Сведен к нулю. Звучало как успокаивающее заклинание.
Этот заклеенный конверт она носила в сумочке не одну неделю, перебирая в уме доводы за то, чтобы не просто отправить, но еще и подписаться. Он выискал сломленную женщину, которая не в состоянии дать ему сдачи. У которой нет никакой возможности ему противостоять. Которая интеллектуально просто не существует. Выискал женщину, которая не может и никогда не могла себя защитить, слабейшую на свете, стоящую на много ступеней ниже его во всех отношениях, — выискал, чтобы властвовать, выискал по двум противоположным и вместе с тем наипрозрачнейшим причинам: потому что считает женщин низшими существами и потому что мыслящая женщина внушает ему страх. Потому что я не стесняюсь высказывать свое мнение, потому что меня не запугать, потому что я добиваюсь успехов, потому что я привлекательна, потому что я независимо мыслю, потому что у меня первоклассное образование, первоклассная диссертация…
А потом, приехав в Нью-Йорк на выставку Джексона Поллока, она вынула письмо из сумочки и едва не бросила его, как оно было, неподписанное, в почтовый ящик автобусной станции — в первый почтовый ящик, какой увидела, сойдя с автобуса. Оно все еще было у нее в руке, когда она спускалась в метро, но, едва поезд тронулся, она о нем забыла, машинально сунула обратно в сумочку и отдалась смысловому богатству подземки. Нью-йоркское метро по-прежнему поражало и волновало ее — в парижском она не ощущала ничего подобного. Меланхолические, страдальческие лица нью-йоркских пассажиров всякий раз говорили ей о том, что она правильно сделала, приехав в Америку. Нью-йоркское метро было символом того, почему она приехала, — ее нежелания прятаться от действительности.