Картины Италии - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне рассказали следующее: однажды лошадь понесла всадника и сбросила его замертво на углу улицы. Гонясь с невероятною быстротой за этою лошадью, по той же улице мчался еще один человек, который бежал так стремительно, что настиг всадника тотчас же после его падения. Он бросился на колени перед несчастным и, сжав его руку с выражением беспредельной душевной муки, проговорил: «Если вы еще живы, скажите лишь одно слово! Если вы еще дышите, назовите, заклинаю вас небом, ваш возраст, чтобы я мог сыграть в лотерее на соответствующий номер!»
Сейчас четыре часа пополудни, и можно пойти посмотреть, как будет разыграна лотерея, в которой участвуем и мы. Эта церемония происходит по субботам в Трибунале или Судебной палате, странном помещении или галерее, заплесневелой и затхлой, как старый заброшенный погреб и сырой, как темница. В верхнем конце галереи есть возвышение, а на нем — подковообразный стол. За столом сидят председатель и члены комиссии — сплошь судейские. Человек на маленькой табуретке позади председателя, это — Саро lazzarone[172], своего рода народный трибун, назначенный в помощь комиссии надзирать за правильностью процедуры, а рядом с ним несколько его личных приятелей. Это оборванный, смуглый парень с длинными спутанными волосами, свисающими ему на лицо, покрытый, к тому же, с головы до пят самой что ни на есть неподдельной грязью. Вся галерея забита простолюдинами; между ними и возвышением, охраняя ведущие на него ступени, размещается группа солдат.
Происходит кратковременная заминка, так как еще не собралось нужное число судей, и весь интерес пока сосредоточен на ящике, в который складывают номера. После того как ящик заполнен, центральной фигурой становится мальчик, которому предстоит вынимать их оттуда. Он уже облачен в подобающий для этих обязанностей костюм — на нем туго обтягивающая его куртка из сурового полотна с одним единственным рукавом (левым), а правая рука до самого плеча обнажена и готова к погружению в таинственный ящик.
В помещении царит тишина, нарушаемая лишь кое где шепотом, и глаза всех присутствующих прикованы к юному служителю фортуны. Имея в виду ближайшую лотерею, они начинают осведомляться о его возрасте, и есть ли у него братья и сестры, и сколько лет его матери, и сколько — отцу, и есть ли у него прыщи, или родимые пятна, и где они, и сколько их счетом. Прибытие предпоследнего из опаздывающих судей (маленького старичка, которого все боятся, так как считается, что у него дурной глаз), несколько отвлекает внимание, которое могло бы быть отвлечено значительно больше, если бы вслед за старичком не появился новый предмет всеобщего интереса: священник, присланный служить молебен, и сопровождающий его грязный-прегрязный маленький мальчик, несущий священное облачение и сосуд со святою водой.
Вот, наконец, и последний судья занимает свое место за подковообразным столом.
Возникают смутный гул и жужжание, вызванные неудержимым волнением. Под этот гул священник просовывает голову в облачение и оправляет его на плечах. Затем он беззвучно читает молитву и, обмакнув кропило в сосуд со святою водой, окропляет ящик и мальчика и одним махом благословляет и того и другого, для чего и ящик и мальчика подымают на стол и ставят рядом. Мальчика оставляют на столе и далее, а один из служителей берет ящик и проносит его перед публикой с одного края возвышения до другого; при этом он подымает ящик высоко вверх и основательно встряхивает его, словно хочет сказать, как фокусник: «Тут без обмана, почтеннейшие дамы и господа; пожалуйста, смотрите на меня сколько угодно!»
Наконец ящик снова поставлен около мальчика, и мальчик, подняв скачала над головою обнаженную руку с раскрытою пятерней, опускает ее в отверстие (ящик сделан наподобие баллотировочной урны) и вынимает оттуда номер, навернутый на что-то твердое вроде конфеты. Он протягивает эту штуку ближайшему члену комиссии, который чуточку разворачивает ее и передает сидящему рядом с ним председателю. Председатель очень медленно разворачивает ее до конца. Саро lazzarone наклоняется через его плечо. Председатель протягивает номер уже в развернутом виде Саро lazzarone. Саро lazzarone, бросив на него безумный взгляд, выкрикивает пронзительно-громким голосом: «Sessanta due!» (шестьдесят два), одновременно показывая «два» пальцами. Сам Саро lazzarone не ставил на шестьдесят два. Лицо его страшно вытягивается, и он дико вращает глазами.
Поскольку это один из излюбленных номеров, его все же хорошо принимают в толпе, что случается далеко не всегда. Остальные номера вынимаются с соблюдением тех же формальностей, кроме благословения. Его хватает на всю таблицу умножения. Новым бывает каждый раз лишь перемена в лице Саро lazzarone, который, очевидно, вложил сюда все свои скудные средства и который, увидев последний номер и обнаружив, что он опять не выиграл, горестно всплескивает руками и воздевает глаза к потолку, прежде чем огласить его, словно взывая, в тайном отчаянье, к своему святому патрону, так коварно обманувшему его. Надеюсь, что Саро lazzarone не изменит ему ради какого-нибудь иного представителя святцев, хотя, по-видимому, и грозит это сделать.
Где выигравшие — остается тайной для всех. Среди собравшихся их во всяком случае нет; всеобщее разочарование наполняет вас сочувствием к бедному люду. И когда, став в сторонку, мы наблюдаем этих горемык, проходящих внизу через двор, они кажутся нам такими же жалкими, как узники (часть здания занята тюрьмою), глазеющие на них сквозь решетки на окнах, или черепа, которые еще висят на цепях на наружном фасаде, в память о добром старом времени, когда обладатели их были здесь вздернуты в назидание и на страх народу.
Мы покидаем Неаполь с первыми лучами чудесного восхода и направляемся по дороге в Капую; а затем пускаемся в трехдневное путешествие по проселкам, чтобы посетить по пути монастырь Монте Кассино, который прилепился на крутом и высоком холме над городком Сан-Джермано и в туманное утро теряется в густых облаках.
Тем приятнее низкий тон его колокола, который, пока мы кружим на мулах, подымаясь к обители, таинственно Звучит в тихом, недвижном воздухе; вокруг нас — сплошной серый туман, двигающийся медленно и торжественно, как похоронное шествие. Наконец прямо пред нами вырисовывается во мгле громада монастырского здания, и мы различаем еще смутно, несмотря на их близость, высокие серые стены и башни и сырой пар, тяжело клубящийся под сводами галерей.
Две черные тени скользят взад и вперед по четырехугольной площадке возле статуй святого покровителя монастыря и его сестры; следом за этими тенями прыгает, то исчезая под старинными арками, то снова показываясь, ворон, каркающий в ответ на удары колокола и в промежутках лопочущий на чистом тосканском наречии. До чего же он похож на иезуита! Не бывало еще на свете такого хитреца и проныры, который чувствовал бы себя так непринужденно, как этот ворон; вот он сейчас остановился, склонив голову набок, у дверей трапезной и делает вид, будто смотрит куда-то в сторону, а между тем пристально разглядывает посетителей и напряженно вслушивается в их голоса. И каким тупоумным монахом кажется в сравнении с ним монастырский привратник!
«Он говорит, как мы, — сообщает привратник. — Так же ясно». Да, да, привратник, так же ясно. Нет ничего выразительнее приветствий, которыми он встречает крестьян, входящих в ворота с корзинами и другими ношами. Он так вращает глазами и гортанно хихикает, что его следовало бы избрать настоятелем Ордена Воронов. Он все понимает. «Отлично, — говорит он, — мы кое-что Знаем, проходите, добрые люди. Рад вас видеть!»
Каким образом удалось воздвигнуть на таком месте Это поразительное сооружение, если доставка камня, железа и мрамора на подобную высоту была несомненно сопряжена с невероятными трудностями? «Карр!» — говорит ворон, приветствуя входящих крестьян. Как случилось, что после разграблений, пожаров и землетрясений монастырь поднялся из развалин и снова таков, каким мы его видим теперь, с его великолепною и пышно обставленной церковью? «Карр!» — говорит ворон, приветствуя входящих крестьян. У этих люден жалкий вид, и они (как обычно) глубоко невежественны, и все, как один, попрошайничают, пока монахи служат мессу в часовне. «Карр! — говорит ворон. — Ку-ку!»
Мы уходим, а он все хихикает и вращает глазами у ворот обители. Мы медленно спускаемся среди густых облаков по извилистой дороге. Выбравшись, наконец, из них, мы видим далеко внизу деревушку и плоскую, зеленую, пересеченную ручьями равнину, приятную и свежую после мрака и мглы обители — да не будут эти слова сочтены проявлением непочтительности к ворону и святой братии.
Мы тащимся дальше по грязным дорогам и через убогие, до последней степени запущенные деревни, где ни в одном окне нет целого стекла и ни на одном жителе нет целой одежды и никаких признаков съестного ни в одной из дрянных лавчонок. Женщины носят ярко-красный корсаж со шнуровкой впереди и сзади, белую юбку и неаполитанский головной убор из сложенного четырехугольником куска полотна, первоначально предназначавшийся для переноски тяжестей на голове. Мужчины и дети носят что придется. Солдаты так же прожорливы и грязны, как собаки. Гостиницы так причудливы, что они бесконечно привлекательнее и интереснее лучших парижских отелей. Одна такая гостиница находится близ Вальмонтоне — вот он, Вальмонтоне, — круглый, обнесенный стенами город на горе — а приблизиться к ней можно лишь через трясину глубиною почти по колено. Внизу — какая-то нелепая колоннада, темный двор с множеством пустых конюшен и сеновалов и большая длинная кухня с большой длинной скамьей и большим длинным столом, и там возле огня толпится в ожидании ужина кучка проезжих, и среди них два священника. Наверху — нескладная кирпичная галерея, где мы можем пока присесть, с крошечными оконцами, заделанными крошечными пузырчатыми кусками стекла; все выходящие на нее двери (а их дюжины две) сорваны с петель, вместо стола голые доски, положенные на козлы, за которыми может обедать человек тридцать; в очаге размерами с порядочную столовую трещат и пылают вязанки хвороста, освещая страшные, зловещие рожи, нарисованные углем прежними постояльцами на его выбеленных известью боковых стенках. На столе ярко горит плошка, а возле стола суетится, то и дело почесывая в густых черных волосах, желтолицая карлица, которая становится на цыпочки, чтобы разложить большие кухонные ножи, и совершает легкий прыжок, чтобы заглянуть, достаточно ли воды в кувшине. Кровати в соседних комнатах отличаются крайне неустойчивым нравом. Во всем доме нет ни осколка зеркала, а для умывания служит та же кухонная посуда. Но желтая карлица ставит на стол объемистую фиаску превосходнейшего вина, — в ней добрая кварта — и в числе полудюжины других кушаний подает почти целого дымящегося горячим паром жареного козленка. Она столь же благодушна, как неопрятна, а это немало. Итак, разопьем эту фиаску вина за ее здоровье и за процветание заведения!