Дом - Беккер Эмма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В такой вот момент я и застала ее, потому как выглядит она грустной. Это видно по ее улыбке. Улыбке матери, которая успела смахнуть последние слезы до того, как дети пришли из школы. И если я считаю нужным сделать вид, что ничего не заметила, то просто потому, что не хочу открывать ящик Пандоры. Это бы перевернуло все с ног на голову. Да и что могла бы я ответить на ее переживания? В ней столько тишины — молчания женщины, матери. Мне все это незнакомо, я бы не смогла с этим справиться: слишком труслива для этого. За десять лет она научилась сохранять холодную голову и привыкла к черному юмору, да так, что теперь ничто ее не ранит. Десять лет объяснений за регулярные отлучки, десять лет безропотности, которую мы ненавидим называть своим именем. На протяжении десяти лет она говорила себе, что, если копнуть, есть вещи и похуже, чем проституция. Например, умереть с голоду, или умереть с голоду вместе с ребенком, или в начале каждого месяца рисковать, что тебя выгонят из квартиры, и потерять от этого сон, или клянчить деньги у друзей, родителей. Терпеть жизнь, что позволяет тебе лишь строгий минимум, и не умереть при этом от скуки, или чувствовать, как одна за другой тают безумные мечты молодости, и все из-за денег — по этой низменной и жестокой причине. Все эти мысли в голове можно заставить замолчать, но у любой проститутки бывают моменты, когда волна отчаяния накрывает ее. Даже у меня, хоть я и прячусь за свою книгу, за получаемый опыт, у меня — двадцатипятилетней девушки, чьи веселые деньки еще впереди, как в борделе, так и где-то еще.
Иногда это ощущение давит. До такой степени, что я эгоистично не хочу представлять, какие страдания съедают изнутри сорокашестилетнюю проститутку. Не хочу чувствовать груз вопроса, оставленного без ответа: а через два года? Через пять лет? Что мы будем делать? Кто, если не время, решит это? Ведь достигаешь и возраста, когда даже воля и смирение больше не помогают — когда никто больше не хочет спать с тобой. Время, когда даже проституция становится непозволительной роскошью.
C’estla vie[13], сказала бы Биргит, если бы говорила на моем языке.
— Я должна идти работать, — лепечу я, отступая назад.
— Иди, красавица моя, кыш, кыш! — отвечает Биргит. Жестом руки она будто прогоняет меня. Ее улыбка такая грустная, бог мой, такая уставшая, но голос Биргит певуч, словно она отправляет меня в школу. Хотя меня будут трахать мужики, которых я в жизни не встречала, это нам известно. Однако лицо Биргит говорит: если надо, значит, надо, такая у нас работа, и кто сказал, что это нечестный труд? Такова жизнь!
На Биргит черное пальто. Ее светлые волосы собраны в конский хвост. Небо свинцового цвета, и ветер скуривает за меня все мои сигареты. Тоскливый конец дня. Я забыла все, что было до и что было после, — да и что об этой сцене сказать, не знаю. Однако в ней есть важный посыл. Мне смутно кажется, что, если я не расскажу об этих женщинах, этого не сделает никто. Никто не захочет посмотреть, что за женщины скрываются внутри проституток. Мы должны их выслушать. В пустом панцире шлюхи, под кожей безжалостно сдающихся в аренду тел, от которых не требуют какого-либо смысла, существует правда, и она кричит громче, чем в любой из непродажных женщин. В проститутке, в ее работе есть правда — в этой напрасной попытке превратить человеческое существо в удобство, и эта правда содержит основную характеристику человечества.
И пусть Калаферт простит мне, что я так плохо поняла его, когда читала в свои пятнадцать лет: писать о проститутках — это не каприз и не фантазия, это необходимость. Это начало всего. Писать о проститутках стоило бы прежде, чем говорить о женщинах, о любви, о жизни и выживании.
Au coeur de la nuit, Telephone
— Ты знаешь, что в Доме появилась новенькая француженка?
Эгон защелкивает ремень, бросая на меня сверкающий взгляд из-под своих красивых ресниц. Мы уже вышли за границы отведенного времени, и мне пришлось напомнить ему об этом, хоть мне и не хотелось. Нужно отдать ему должное: если его целью было затронуть мое любопытство и украсть у меня драгоценные минуты, пари было выиграно.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Н — Как это?
— Я увидел в интернете. Она начала работать несколько дней назад. Ты ее знаешь?
— Я не знакома со всеми француженками, ты же понимаешь.
Однако он заинтриговал меня, и я присаживаюсь на край кровати.
— Ты уже видел ее?
— Нет. Ты же знаешь, что я верный.
— Мило с твоей стороны, друг мой. Но как долго ты сможешь противостоять французскому соблазну?
Эгон наверняка почувствовал в моем голосе иронию и ревность, невероятную ревность, выразившуюся в поднятой брови, так как он расхохотался:
— Она боится за свою империю, так?
Слово «империя» приводит меня в отличное расположение духа. Я принимаю позу одалиски на подушках, запуская руки в волосы:
— Думаешь, у меня есть причины для беспокойства?
— Никаких.
— Побеждая без опасности, мы торжествуем без славы.
Для Эгона я делаю жалкий перевод этой благородной цитаты на немецкий, а потом на английский. Она говорит о моем смутном беспокойстве больше, чем мне самой того хочется, потому как я впервые говорю о войне в публичном доме.
Девушки только об этом и говорят — новенькая француженка. Они ровно так же, как и я, задумываются о том, станет ли приход конкурентки концом моего безграничного царствования. Несмотря на то, что я прилагаю усилия, чтобы сохранять спокойствие и, скажем так, великолепное равнодушие правительницы, первым делом, спустившись в зал, я смотрю на небольшую записку, прикрепленную степлером к списку девушек. По описанию, новенькая — это высокая сладострастная длинноволосая брюнетка с черными глазами и большими грудями (95D). Само собой разумеется, к Полин выстроилась очередь.
Два дня спустя, приступая к работе, я замечаю незнакомый запах. Будто в горячке я следую за ним вплоть до ванной комнаты, и вот она — Полин. Мы настолько разные, насколько это только возможно: она высокая, статная, при одном взгляде на нее понимаешь, что парижанка. Я приближаюсь к ней, как собака, принюхивающаяся к собрату:
— Полин?
— Жюстина?
Почему так? Едва послышались два французских голоса, как вдруг будто появилась целая территория, наш собственный будуар посреди остального женского пространства. Фундаментом нашей дружбы стал один тот факт, что мы обе француженки. Понимаю, этот аргумент не слишком-то весом в нормальный жизни. Вот только в берлинском борделе это вполне надежный цемент: до такой степени, что я ни разу не задумалась о том, есть ли у нас с Полин что-то общее, помимо этого. Может быть, и нет. Вот такая она, неповторимая сила притяжения родного языка, пускай ты уже вроде привык никогда до конца не понимать людей, разговаривающих вокруг. Однако, не подумайте, в неясности, которая с каждым днем уменьшается, тоже есть свой шарм, пусть это и нелогично. Но когда говорит соотечественник, с какой силой ты вдруг слышишь, с какой силой пробуждается твой мозг — одним скачком!
Из того дня, когда я встретила Полин, я больше ничего не помню — только это, только свое возбужденное состояние. Я не могла выйти из комнаты, не начиная искать ее в общем зале или на кухне. Мы только мельком пересекались, как два порыва ветра, но мне никак не удавалось спокойно усесться за повторное чтение «Жерминаля». Я сопровождала ее в ванную комнату, радостная и вся кипящая от любопытства. У меня не было никаких других оправданий, кроме желания поговорить по-французски. По счастливой случайности я в «Жерминале» как раз подошла к тому моменту, где несчастного коня по кличке Труба спускают в шахту. На глубине другой конь по кличке Боевой, старый конь, чувствует его запах и начинает безумствовать так, что даже ноздри у него подергиваются. Он вдыхает спустившиеся сверху вместе с товарищем запахи полей, ветра, солнца, и неуловимые воспоминания тотчас же вызывают в нем нежность к этому новому темничному работнику, дрожащему от страха. Не успевает Труба копытами дотронуться до почвы, как Боевой уже гладит его своей мордой, будто делясь с ним отвагой бывалого дорожного коня. Бесполезно, но добавлю, что параллель, хоть и красивая, останавливается на этом по той причине, что у Золя нет нежных параграфов, за которые бы рано или поздно не пришлось расплачиваться трагическим поворотом событий: коням была уготована одинаковая роковая участь. Кажется, оба в конце утонут, как крысы. Желание сравнить меня и Полин с двумя клячами, мучающимися в выдуманной шахте, — результат моего театрального темперамента. Метафора ограничивается впечатлением от появления себе подобного, говорящего на том же языке. Собрат вызывает непреодолимую нужду успокоить его, пусть тот и не просит, все заново объяснить ему, чтобы тот почувствовал себя как дома. От Полин исходила новизна, а у меня не получалось смотреть на новеньких и не вспоминать себя в Манеже. Вот еще почему я не могла сопротивляться притяжению Полин. Она сделала все просто: постучала в первую дверь, на которую поиск в гугле указал ей, и не морочила себе голову, подыскивая что-то покруче, пошикарнее, подороже. Она даже не знала, чего ей удалось избежать. Теперь Полин прогуливалась тут, вся счастливая, не осознавая, что отыскала рай на земле совершенно случайно. Ей понравилось в Доме, чего и следовало ожидать. Все было так, как описывалось на сайте. Думаю, что с ее помощью я лечила свои собственные кошмары, воспоминания о приливах тревоги, что накатывали на меня в Манеже, когда я ничего не понимала и никто со мной не разговаривал. Хотя там это, наверное, было к лучшему.