Постоянство разума - Васко Пратолини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понимая это, разве я осмелился бы упрекнуть мою мать за кратковременную связь с Аренеллой или с Сильвано, за то, что она дала бы «выход чувствам» с кем-нибудь из друзей Беатриче, той самой Беатриче, которой она обязана значительной переменой в жизни – тем, что сменила блузу работницы на блузку кассирши. Достаточно было мне обратиться к более отдаленным временам и вспомнить мои ночные набеги с Милло в кафе «Дженио». связать нервное состояние Милло с тем, как моя мать лелеяла память Лучани, и я догадывался, что Иванна была любовницей своего прежнего хозяина. К трауру вдовы погибшего воина прибавился этот тайный траур, и нет ничего странного в том, что именно после смерти Лучани ее мечты о возвращении Морено превратились в навязчивую идею. Став ее моральным алиби, из-за которого Милло вот уже столько лет не решался подступиться к ней с предложением выйти за него, ожидание мужа начало приобретать характер мании. Ее бедные нервы постепенно погубили бы ее, если бы не мое вмешательство: волею обстоятельств это случилось в тот самый вечер, когда в объятиях Лори я оплакал Дино и Бенито и отрекся от своей дружбы с ними.
Она села и слегка запрокинула голову, коснувшись затылком угла буфета. Она прижимала к груди грелку, на ней был голубой халат, в волосах – лес разноцветных бигуди, на лице – обычный слой крема, блестевшего, как пот. Отставляя тарелку, я вдруг поймал себя на том, что мне хочется спросить о ее делах: «Ну, что слышно? Как там директор твоего кинотеатра господин Сампьеро со своей водянкой? А что киномеханик, все ревнует свою жену?» – но она вдруг посмотрела мне в глаза, какая-то тихая и покорная.
– Мы по-прежнему друзья? – спросила она.
Ощущение нежности и скуки, смешанное со вкусом только что проглоченных артишоков. Бедная женщина, я бы сделал для нее все, что угодно, лишь бы она не принуждала меня к этому сама.
– Мама, я не понимаю тебя. Объясни, пожалуйста…
– А ты ничего не хочешь мне объяснить? – она положила руку на стол – левую, на которой обручальное кольцо и перстенек с рубином, – и провела указательным пальцем по краю клетчатой скатерти. – У тебя рот всегда на замке. Пожалуйста, не злись, но я сама кое о чем узнала. После такого перерыва я снова заглянула в тратторию Чезарино. Знаешь, там теперь все по-другому, и название новое – «У лисицы», в честь той лисы, которую мы когда-то у них ели. Шикарное заведение. Дора прямо-таки не успевает насаживать на вертел кур и всякую дичь.
– Ты, кажется, отвлекаешься. Зачем?
– Чтобы ты понял, чего мне это стоило. Ну, да ладно. От Армандо я ровным счетом ничего не добилась: подумать только, он не видел тебя несколько месяцев! Он дал мне адрес мулата, но ни мулат, ни Дино… Само собой, каждый раз я делала вид, будто случайно оказалась поблизости. Наоборот, все они сами расспрашивали меня о тебе. Дино я нашла под лоджиями, и из всех твоих друзей он один проявил какое-то беспокойство за тебя. Самый добрый и самый хороший мальчик. Он сел со мной в автобус и проводил меня прямо до дома.
Несмотря на начало весны, в кухне было страшно холодно, но мне казалось, что ее слова, а не холод и ночная сырость, поднимавшаяся из зарослей Камыша и оседавшая на стеклах, пронизывали меня до костей.
– А что мне оставалось делать? Ведь у меня в целом свете нет никого, с кем я могу быть откровенна, кроме разве…
– Ага, значит, ты была у Милло.
– Он сказал, что вы ужинали вместе.
Так, все ясно: она надеялась, что я не выдержу и начну расспрашивать ее, что у меня лопнет терпение и я рассержусь. Мое молчание сбивало ее с толку.
– Он сказал, что я могу быть спокойна. Что она хорошая девочка. И к тому же красивая, правда? – И после долгой паузы, снова прижимая грелку к груди: – Положа руку на сердце объясни мне, Бруно, если это у тебя серьезно, ну чего тебе таиться от меня? Ведь я еще не такая старая, чтобы не понять. Я знаю, кто ее родители, знаю, что они порядочные люди.
– Правильно, – ответил я. – И никто не отрицает, что это серьезно. Так что успокойся. К тому же ни я, ни Лори ничего ни от кого не скрываем.
– Когда ты приведешь ее? – спросила она. – Завтра я выходная.
Теперь в трудном положении оказался я: на меня нахлынули самые противоречивые мысли, и я не знал, как мне быть. Мы с Лори никогда не задумывались об этом. Ведь о родителях мы говорили с ней не иначе, как о стариках, которых мы осуждали. Они сами и их комплексы, они сами и их условности были чем-то далеким и не имеющим к нам никакого отношения. И в тот момент, когда Иванна была наиболее искренна (пусть не до конца, как я потом установил), ее поведение и ее намерение показались мне лицемерными и жалкими. И я повел себя не наилучшим образом.
– Познакомить тебя с ней? А не рано ли? Ведь мужчина – я, и для начала мне следовало бы поговорить с ее отцом. Разве не так поступил Морено?
– Нет, нет, – испугалась она, – ты не должен этого делать! То есть пока не должен. – Она тяжело и часто дышала, в ее голосе звучала боль. На меня смотрела смехотворная маска самой древней и замшелой из форм ревности, и мне просто не верилось – она, такая живая, вдруг оказалась вне времени. – Может быть, это чисто детская влюбленность и у тебя и у нее, хотя я знаю, что она… ну да, она немного поездила по свету, несколько лет прожила в Милане. А ты еще должен определиться на работу, должен…
– Что же я должен? – Прикидываться дурачком доставляло мне теперь довольно сомнительное, но все же удовольствие. – И у нее и у меня есть работа, мы могли бы пожениться хоть завтра. Но нам это и в голову не приходило. И потом, разве я позволил бы себе жениться без твоего разрешения, когда мне еще и двадцати нет? Кстати, ты ведь не станешь возражать, после того как Милло успокоил тебя?
Она откинулась назад, закрыла глаза. У нее дрожали подбородок и руки, которыми она придерживала грелку на груди.
– Я никогда не возьму на себя такой ответственности до тех пор, пока не вернется твой отец.
«Ты вскочил из-за стола так, – вспоминает она теперь, – будто собирался вцепиться мне в горло. Мне стыдно даже признаваться в этом, но есть выражение „чувствовать себя голой“, и именно так я почувствовала себя перед тобой, я, твоя мать. У меня все болело, душа разрывалась, когда ты тряс меня и, задыхаясь, орал с красным, а потом бледным от охватившей тебя ярости лицом: „Мама, пора покончить с этими идиотскими выдумками! Если хочешь, сходи себе с ума, а я не желаю“. Я потеряла сознание и пришла в себя уже на кровати, куда ты перенес меня. Ты давал мне нюхать уксус, но был еще злее, чем сначала, – настоящий палач, тиран. Неужели не помнишь?»
Я сидел на краю кровати и смотрел на мать с недоверием: мне казалось, что она притворяется. Вид у нее был усталый, но ее взгляд внушал мне подозрение, как будто на красном одеяле распласталась огромная разноцветная кошка, не решившая, как ей быть – мурлыкать или нападать. Я был тверд, но не беспощаден, я подбирал самые простые и только такие слова, которые причинили бы ей возможно меньше боли.
– У тебя тихое помешательство, теоретически оно никому не опасно, согласен, но оно убивает тебя, твои бедные мозги и твою жизнь, и именно поэтому я не могу быть спокоен.
– Но почему ты заговорил об этом именно сейчас, сегодня вечером? – спросила она. И в ее голосе послышались дьявольские нотки. – Рядом с ней ты стал мужчиной и, наверно, считаешь, что вправе судить свою мать?
– Да, возможно, – ответил я. – Но ты больна. И если ты не переменишь пластинку, я заставлю тебя лечиться. Может быть, тебе даже следует лечь в больницу.
Я предложил ей сигарету и закурил сам. Она встала, подошла к зеркалу и начала поправлять бигуди – способ прийти в себя и поразмыслить. Слезы протачивали глубокие борозды в слое косметики на ее лице. Немного погодя она заговорила сама с собой, а не с моим отражением в зеркале, но я слушал ее.
– Думаешь, я не знаю, думаешь, я тоже много лет назад не сдалась перед доводами разума? Впрочем, что такое разум? Лучше называй это правдой: так будет естественнее и можно обойтись без вопросительных знаков! Твой отец, если бы он остался в живых, вернулся бы раньше всех, чтобы поцеловать нас в глаза, как он всегда делал. В то время у тебя были наивные глаза ребенка, у меня – не такие опухшие и без мешков под ними, и они умели быть веселыми и задорными, как я сама. Прошло восемнадцать лет, и если за эти годы я сделала что-нибудь не так, конечно, не тебе и не сейчас должна я признаваться в своих ошибках. Постой, а что ты знаешь о них?
– Ровным счетом ничего, да они меня и не касаются. Она вздохнула тяжело и в то же время как бы с облегчением, настолько я, видимо, показался ей безоружным.
– Я осталась одинокой, – продолжала она, – но жизнь не пугала меня. И все-таки эта постоянная мысль помогла мне. Она впервые пришла мне в голову, когда ты еще лежал в колыбели, и был Эль-Аламейн, и следы Морено затерялись в песках, где сражались он и его товарищи, еще более молодые, чем твой отец. «Среди этих ребят я выгляжу просто ветераном», – так он мне писал. Но тебя сегодня не трогают эти вещи, и, хотя речь идет о твоем отце, ты полностью на стороне Милло. Милло честный, Милло верный человек, и ты сначала ссоришься с ним, прогоняешь его из дома, а потом сам же ищешь! Милло всегда на стороне разума – как же можно не уважать его? Я убаюкивала тебя с этой надеждой, да, да, а потом убаюкивала ею себя. Если бы ты поверил в нее, кто знает, может, она бы и сбылась, говорила я себе. Вот и позавчера в газете один человек, которого считали пропавшим без вести в России, после стольких лет неизвестности… Я сумасшедшая, да, ты упрячешь меня в больницу! Наверно, прав синьор Сампьери, который часто повторяет: «Старея – стареешь». Так вот, значит, в чем мое безумие: в том, что я вырастила тебя, рассказывая тебе о твоем отце, как о живом!