Суть времени. Цикл передач. № 31-41 - Сергей Кургинян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Шукшин это «Что же с нами происходит» никак не низводит к количеству товаров на прилавках и так далее. Он смотрит глубоко, в самые потаённые пласты человеческой души и культуры. И он видит там то, что, в конечном итоге, и погубило советское общество, и что не могло его не погубить, коль скоро советское отказывалось от метафизичности, от утешения, как от единственного, что преодолевает смертную болезнь.
Рассказ, который я прочитаю выборочно, называется «Думы».
Директор колхоза вдруг восклицает:
— Всё, завтра же исключу из колхоза.
Автор пишет.
И вот так каждую ночь!
Как только маленько угомонится село, уснут люди — он начинает… Заводится, паразит, с конца села и идет. Идет и играет.
А гармонь у него какая-то особенная — орет. Не голосит — орет.
…Дом Матвея Рязанцева, здешнего председателя колхоза, стоял как раз на том месте, где (гармонист — С.К.)выходил из переулка и заворачивал в улицу. Получалось, что гармонь еще в переулке начинала орать, потом огибала дом, и еще долго ее было слышно.
Как только она начинала звенеть в переулке, Матвей садился в кровати, опускал ноги на прохладный пол и говорил:
— Все: завтра исключу из колхоза. Придерусь к чему-нибудь и исключу.
…каждую ночь Матвей, сидя на кровати, обещал:
— Завтра исключу.
И потом долго сидел после этого, думал… Гармонь уже …и… не слышно было (совсем — С.К.), а он все сидел …
— Хватит смолить-то! — ворчала сонная Алена, хозяйка.
— Спи, — кратко говорил Матвей.
О чем думалось? Да так как-то… ни о чем. Вспоминалась жизнь. Но ничего определенного, смутные обрывки. Впрочем, в одну такую ночь, когда было светло от луны, звенела гармонь и в открытое окно вливался с прохладой вместе горький запах полыни из огорода, отчетливо вспомнилась другая ночь. Она была черная, та ночь. Они с отцом и с младшим братом Кузьмой были на покосе километрах в пятнадцати от деревни… И вот ночью Кузьма захрипел: днем в самую жару потный напился воды из ключа, а ночью у него «завалило» горло. Отец разбудил Матвея, велел поймать Игреньку (самого шустрого меринка) и гнать в деревню за молоком.
— Я тут пока огонь разведу… Привезешь, скипятим — надо отпаивать парня, а то как бы не решился он у нас, — говорил отец.
Матвей слухом угадал, где пасутся кони, взнуздал Игреньку и, нахлестывая его по бокам волосяной путой, погнал в деревню. И вот… Теперь уж Матвею скоро шестьдесят, а тогда лет двенадцать-тринадцать было — все помнится та ночь. Слились воедино конь и человек и летели в черную ночь. И ночь летела навстречу им, густо била в лицо тяжким запахом трав, отсыревших под росой. (Вспомнился — С.К.) Какой-то дикий восторг …; (снова — С.К.) кровь ударила в голову и гудела. (И снова то забытое чувство полёта — С.К.) — как будто оторвался он от земли и полетел. И ничего вокруг не видно: ни земли, ни неба, даже головы конской (не видно — С.К.) — только шум в ушах, только ночной огромный мир стронулся и понесся навстречу. О том, что там братишке плохо, совсем не думал тогда. И ни о чем не думал. Ликовала душа…
…Потом было горе. Потом он привез молоко, а отец, прижав младшенького к груди, бегал вокруг костра и вроде баюкал его:
— Ну, сынок… ты чо же это? Обожди маленько. Обожди маленько. Счас молочка скипятим, счас продохнешь, сынок, миленький… Вон Мотька молочка привез!..
А маленький Кузьма задыхался уж, посинел.
Когда вслед за Матвеем приехала мать, Кузьма был мертв.
Отец сидел, обхватив руками голову, и покачивался и глухо и протяжно стонал. Матвей с удивлением и с каким-то странным любопытством смотрел на брата. Вчера еще возились с ним в сене, а теперь лежал незнакомый иссиня-белый чужой мальчик.
…Только странно: почему же проклятая гармонь оживила в памяти именно эти события? Эту ночь? Ведь потом была целая жизнь: женитьба, коллективизация, война. И мало ли еще каких ночей было-перебыло! Но все как-то стерлось, поблекло. Всю жизнь Матвей делал то, что надо было делать: сказали, надо идти в колхоз — пошел, пришла пора жениться — женился, рожали с Аленой детей, они вырастали… Пришла война — пошел воевать. По ранению вернулся домой раньше других мужиков. Сказали: «Становись, Матвей, председателем. Больше некому». (Что ж надо? — С.К.) Стал. И как-то втянулся в это дело, и к нему тоже привыкли, так до сих пор и тянет эту лямку. И всю жизнь была только на уме работа, работа, работа. И на войне тоже — работа. И все заботы, и радости, и горести связаны были с работой. Когда, например, слышал вокруг себя — «любовь», он немножко не понимал этого. Он понимал, что есть на свете любовь, он сам, наверно, любил когда-то Алену (она была красивая в девках), но чтоб сказать, что он что-нибудь знает про это больше, — нет. Он и других подозревал, что притворяются: песни поют про любовь, страдают, слышал даже — стреляются… Не притворяются, а привычка, что ли, такая у людей: надо говорить про любовь — ну давай про любовь…
Один раз Матвей, когда раздумался так вот, сидя на кровати, не вытерпел, толкнул жену:
— Слышь-ка!.. Проснись, я у тебя спросить хочу…
— Чего ты? — удивилась Алена.
— У тебя когда-нибудь любовь была? Ко мне или к кому-нибудь. Не важно.
Алена долго лежала, изумленная.
— Ты никак выпил?
— Да нет!.. Ты любила меня или так… по привычке вышла? Я сурьезно спрашиваю.
Алена поняла, что муж не «хлебнувши», но опять долго молчала — она тоже не знала, забыла.
— Чего это тебе такие мысли в голову полезли?
— Да охота одну штуку понять, язви ее. Что-то на душе у меня… как-то… заворошилось. Вроде хвори чего-то.
— Любила, конечно! — убежденно сказала Алена. — Не любила, так не пошла бы. За мной Минька-то Королев вон как ударял. Не пошла же. А чего ты про любовь спомнил середь ночи? Заговариваться, что ли, начал?
— Пошла ты! — обиделся Матвей. — Спи.
— Коровенку выгони завтра в стадо, я совсем забыла сказать. Мы уговорились с бабами до свету за ягодами идти.
— Куда? — насторожился Матвей.
— Да не на покосы на твои, не пужайся.
— Поймаю — штраф по десять рублей.
— Мы знаем одно местечко, где не косят, а ягоды красным-красно. Выгони коровенку-то.
— Ладно.
Так что же все-таки было в ту ночь, когда он ехал за молоком брату, что она возьми и вспомнись теперь?
«Дурею, наверно, — грустно думал Матвей. — К старости все дуреют».
А хворь в душе не унималась. Он заметил, что стал даже поджидать Кольку с его певучей «гармозой». Как его долго нет, он начинал беспокоиться…
…сидел и поджидал…
— Слышь-ка!.. Проснись, — (разбудил он ещё раз жену
— Чего тебе? — С.К.)
— Ты смерти страшисся?
— (Совсем — С.К.) Рехнулся мужик! — ворчала Алена. — Кто ее не страшится, косую?
— А я не страшусь.
Ведь и не жалко ничего вроде: и на солнышко насмотрелся вдоволь, и погулял в празднички — ничего, весело бывало и… Нет, не жалко. Повидал много.
Но как вспомнится опять та черная оглушительная ночь, когда он летел на коне, так сердце и сожмет — тревожно и сладко…
А в одну ночь он не дождался Колькиной гармошки. Сидел, курил… А ее все нет и нет. Так и не дождался. Измаялся.
Прошла неделя.
Все так же лился ночами лунный свет в окна, резко пахло из огорода полынью и молодой картофельной ботвой… И было тихо.
Матвей плохо спал. Просыпался, курил… Ходил в сени пить квас. Выходил на крыльцо, садился на приступку и курил. Светло было в деревне. И ужасающе тихо.
…Женился тот гармонист. (Баста — С.К.) Бросил якорь.
Если кто-то скажет, что это не Сартр, то мне это странно, если это не Сартр и не Камю. Но это и глубже, чем Сартр и Камю, потому что вот этот образ «слились воедино конь и человек и летели в чёрную ночь, и ночь летела им навстречу… полёт… ничего не видно: ни земли, ни неба, ни головы, только ночной огромный мир стронулся… Ни о братишке не думалось, ни о чём не думалось…»
Это всё — «о чём ты воешь, ветр ночной?» Тут Шукшин наследует Тютчеву, наследует огромному пласту русской классической литературы… Ну, в частности, «Живой труп» Толстого. Вот это ощущение непосильности, противопоставления свободы и воли, этой самой полноты, которая, конечно, адресует к Абсолюту, к Великой тьме. Или к тем водам, которые должны объять сущее, если верить стихам Тютчева.
Именно ощущение того, что сейчас брат умирает… этот шок вообще самой возможности смерти… дальше, этот полёт на коне… И он вдруг понимает, что есть то, что выводит его за рамки обусловленности. Обусловленности телом, обусловленности формой, обусловленности конечным…
А что находится за рамками этой обусловленности? Он кричит и хочет туда.
Я знаю героических военных, которые очень любили прыгать в пропасть с парашютом и очень долго его не раскрывать. И вот они прыгали в эту пропасть, кричали — и только через какое-то время дёргали кольцо. И момент, когда они летят в эту черноту и кричат — вот этот момент, когда хотелось одного — освободиться от любой обусловленности.