Шаляпин против Эйфелевой башни - Бранислав Ятич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Горький меня зовет в Россию, – заговорил Шаляпин.
– В Советский Союз, – поправил его Коровин.
– Ну ладно, в Советский Союз. Что за название! Никак не привыкну… Мне всякие там Азербайджаны не нужны. Я думаю о России, во сне ее вижу. Как я соскучился по зиме, по снегу, по морозу! Мария Валентиновна хочет устроить русскую избу в Пиренеях… Ну какая может быть русская изба под жарким солнцем, в горах, посреди южной растительности! Хоть три самовара поставь на стол, увешай стены балалайками, повесь иконы – все равно толку мало! Или ты живешь в России, или тебя там нет. Горький говорит, что Сталин мне разрешит вернуться, если я решусь… А с тех пор, как у меня отняли звание Народного артиста и лишили меня гражданства, я все больше колеблюсь…
Он тяжело вздохнул:
– Вот, Ирина пишет: Ратухино экспроприировали. Очень расстраивается. Дети ведь там выросли, они к нему привязаны.
Да что поделаешь… Та м другие времена… Да и здесь… Я как будто выпал из времени и пространства, как будто река моей жизни утратила свое русло. Меня часто упрекают, что я после Дон Кихота ничего нового не сделал… Костя, как я устал. И не идет у меня, как раньше… Нет у меня здесь тех условий, которые были в России…
Поздно вечером, в тихой комнате нанятой в Виши виллы, он писал Ирине:
«Я только что приехал из Рима на машине (Isotta Fraschini), там купил ее по случаю недорого. В Риме я пел два вечера Бориса Годунова – успех имел колоссальный. Алексей Максимович приезжал из Сорренто – слушал. Мы провели с ним несколько милых вечеров. <… >
Я очень хотел бы знать, из чего ты заключаешь, что я переменился. Неужели из того, что в моих каких-то последних письмах сквозит раздражение? Ну и что же из того? Ведь, говоря по совести, мне и есть отчего раздражиться. Кругом столько лжи, пакости, мерзости, зависти, ненависти и проч‹его›, что то малое хорошее, что еще кое-как поддерживает жизнь, совсем утопает в этой грязи. Ты говоришь «устал ты», «зачем работаешь столько, сколько никогда не работал и раньше?»
Дорогая! Я работаю для вас же для всех. Может быть, это глупо, но я думаю, что кое-какие материальные сбережения мои смогут однажды устранить вас от унижений и оскорблений, которых я так много видел и в начале моей жизни, да вижу еще и теперь не так давно, и которые, вероятно, никогда и ни при каких, ни новых, ни старых, условиях жизни не искоренятся. Волки мы друг другу – понимаешь.
А что здоровье мое пошатнулось, так оно и должно же быть когда-нибудь так. Ведь и всякий живет, бесится, стареет и умирает. Та к и я. Вот все хочу доработать до 1930 года. Будет в этом году 40 лет моей работы на сцене. Устрою этакий юбилей и уйду. Признаться, я мечтаю об этом со всей силой моего воображения. Хороший будет для меня день, когда я оставлю все это театральное невежество, в борьбе с которым я разбил себе мою грудь.
Я теперь вижу, что был препотешным Дон Кихотом, воображая себя Бовой-королевичем… Что смешно, то смешно, но однако же и жаль!!! <…>
Насчет Ратухина не беспокойся – это совершенные пустяки. Земля все же велика. Конечно, я понимаю, вы там выросли, что же, надо простить людям. <…>
Обнимаю тебя и Петра крепко. Успокой мать и скажи ей, что в моих к ней отношениях ничто не переменилось и я ее всегда глубоко уважаю как дорогую мать моих детей.
Целую, твой папа
Всем, кто зла на меня не имеет, поклон»[82].
Он оторвался от письма и погасил настольную лампу. Через окно проникал свежий ночной воздух, напоенный ароматами поздней весны. Безоблачный небесный свод, усеянный звездами, показался ему похожим на черный океан, по которому жемчужной россыпью плывут бессмертные души знаменитых людей…
* * *На сезон 1929–1930 годов Шаляпин не планировал выступлений в США.
– Я так устал от бурной американской цивилизации, от всей этой гонки – просто глаза на лоб лезут, – объяснял он. – Отдохну годик, а потом посмотрю, как с ними пойдут дела.
В этом сезоне Шаляпин записал в Лондоне несколько новых пластинок.
Впервые он был доволен качеством записей: ведь если раньше записывали акустическим методом, то после 1925 года – электрическим.
– Наконец-то техника записи усовершенствовалась, она фиксирует то, что исходит из потаенных уголков души. Слышны тончайшие эмоциональные оттенки пения.
Шаляпину особенно нравилась запись песни А. Флежье «Рог».
Ему удалось и голосом, и распределением тембровых красок, музыкальных акцентов, и динамической градацией создать почти видимую картину.
После удачной охоты на кабана охотник укрылся от непогоды в гостиной уютной таверны. Он одет в грубый кожаный костюм. От его лица идет пар, и в отблесках пламени камина оно кажется бронзовым. Могучей фигуре словно вторит огромный кубок с красным вином. Каждая новая строфа вырастает из предшествующего ей рефрена со все возрастающей силой, подчиняя себе и самого охотника, еще разгоряченного скачкой по лугам и долам. Последняя фраза звучит как призыв охотничьего рога, довершая рельефный портрет героя этой песни, охотника, словно сошедшего с какой-нибудь старинной гравюры.
Шаляпин однажды заметил в кругу знакомых:
– Кажется, публика, да и критика, постепенно начинают чувствовать особенности моего пения, понимать, чем оно отличается от всего, что было до сих пор, да и от того, что сейчас существует. Но они еще не могут проникнуть до конца во все его нюансы, не чувствуют, что такое соотношение красок, то есть тончайшие нюансы вздоха от света к тьме и наоборот. Приближаясь к концу своей карьеры, я начинаю думать, что в своем искусстве я – Рембрандт.
Он улыбнулся:
– Вот, какой я нескромный! Но эта нескромность украшает мою жизнь.
И добавил с оттенком грусти:
– Как жаль, что я, кажется, не в состоянии передать все это молодым. Ибо моя школа – это моя плоть и кровь, а мой учитель – это моя индивидуальная конституция во всем.
* * *По причине краха американского банка Шаляпин потерял значительную часть накопленного капитала, и размышления о завершении карьеры отпали сами собой.
В конце июня 1930 года он отправляется в далекий путь в Южную Америку, гастролирует в Аргентине, Уругвае и Чили. До Европы добирается только в ноябре. Сначала дает ряд концертов в Англии, потом выступает с Русской частной оперой (антрепризой Церетели) в Париже. Затем следуют выступления в театре
«Ла Скала» в Милане и в Лондоне, где, кроме концертов, он поет в «Борисе Годунове» и «Севильском цирюльнике», и в Стокгольме, где выступает в «Фаусте».
В апреле 1931 года Федор Иванович приезжает в Ригу. Здесь он должен петь в «Борисе» и, после долгого перерыва, в «Русалке» Даргомыжского. Партию Князя поет давнишний его коллега, солист Большого театра, известный тенор Леонид Собинов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});