Карьера Югенда - Ольга Сарник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая – молодая, тоненькая, очевидно медсестра, грациозно шла следом. Из-под её белой шапочки на лоб выбивались непокорные каштановые кудри; ясные серые глаза лучились любопытством.
Я в тысячный раз я пожалел, что не учил русский язык в лагере.
Докторша раскрыла амбарную книгу и строго, почти осуждающе, на меня посмотрела. В её взгляде проскользнуло нечто похожее на то, что было у того молодого русского, зарезанного. А что, если она его мать? По возрасту подходит, – с лёгким ужасом подумал я. И почувствовал, как весь покрылся холодным потом.
– Ваши имя, возраст? – полилась певучая, плавная речь. Но голос был недовольным, металлическим. Он портил музыку речи.
Я молчал, раздумывая, не сыграть ли мне глухонемого. Видимо, на моём лице отразилось смятение, и докторша всем телом повернулась к красотке – медсестре.
– Ну и как его оформлять? – недовольно спросила она. У дамы замашки полковника.
Они стали оживлённо что-то обсуждать. Кое-что мне удалось разобрать. Я бредил по-немецки. Значит, не стоит давать тут спектакль про немого на бис. Только разозлятся. Красотка глубоко задумалась, наморщила хорошенький лобик, жемчужно улыбнулась.
– Хайсе! – радостно воскликнула она. – Вспомнила, двоечница! – весело повернулась она к врачу. – Может, ещё что-нибудь вспомню?
От её обезоруживающей улыбки сразу потеплело, даже заулыбалась пожилая женщина – врач. А я, как в волчью яму, провалился в пучину воспоминаний.
…Это было под Москвой летом одна тысяча девятьсот сорок первого года. Мы тогда ещё были полны надежд… даже нет, не так. Тогда у нас не было ни малейшего сомнения в том, что мы победим. Это наша война. Справедливая и обоснованная. Превентивная. Мы несём мир всей Земле.
В полуденный зной, поднимая клубы дорожной пыли своими сапожищами чуть не пятидесятого размера, наш здоровяк Гюнтер Шенке приволок в расположение части военнопленную. Советская медсестра, совсем девчонка, на вид – лет семнадцать. На рукаве у девчонки была повязка с красным крестом, на боку сумка, всё как полагается. Выцветшая, защитного цвета форма была слишком велика и висела на ней, как на вешалке. Очевидно, на складе не нашлось формы подходящего размера. Русские не готовились к нападению. Мы убедились в этом значительно позже. Слишком поздно…
И только пилотка была ей впору. На покатый детский лоб выбивались пушистые светлые кудряшки. Совсем как у Магды,– вдруг подумал я. Она была совсем юной – вчерашний ребёнок. Худенькая, с большими глазами. Испуганно махала длинными ресницами. Я этого тогда не заметил… Но сейчас её лицо всплыло в моей памяти отчётливо, с фотографической точностью и в мельчайших деталях, словно это случилось вчера. Оказывается, наша память сильнее нас…
Мне приказали её расстрелять.
Она не успела испугаться. Это уж моя заслуга.
Я был под присягой, а она – вчерашним ребёнком. Совсем юной. И похожа на эту советскую медсестру, в милость которой я сегодня отдан.
– Хайсе, – моего слуха с трудом, как сквозь толщу воды, достиг настойчивый женский голос. Кто-то тряс меня за плечо. С трудом раскрыл я глаза и совсем близко увидел встревоженные глаза нынешней, живой, советской медсестры. Они так же в упор смотрели на меня. Только не из-под пилотки, а из-под белой врачебной шапочки.
А вы можете себе представить, чтобы немецкий врач обращался к русскому военнопленному по имени?
Господи, да за что?! Лучше погибнуть в бою идейно убеждённым, чем очнуться живым, но таким… обманутым! Я – слепой нищий, которому в кружку вместо монет сыпали гвозди. Я – двадцатишестилетний старик, у которого украли молодость! Мне нечего вспомнить; всё то хорошее, что успело случиться в моей жизни, выжжено из памяти навсегда – свинцом, огнемётами, и ещё таким, о чём я никогда – слышите! – никогда никому не скажу!
Её грубо отняли, нашу молодость; как ту медсестру, её швырнули в окопную грязь и растоптали грубыми солдатскими сапожищами.
Ровно ничего из задуманного мной не сделано. И не будет сделано! Все мечты похоронены в окопах, вместе с моими товарищами, и с юной медсестрой! Зато мной сделано много… чего не хотел, о чём до войны даже подумать не мог. Кто я такой, чёрт побери, кто же я такой?!
Так мало прожито, но так много, грандиозно много пережито! А будущее – это позор! Мы – посмешище среди народов. Моя ранняя седина будет мне вечным упрёком.
–Их хайсе Югенд Бетроген5, – с трудом прохрипел я. И не узнал своего голоса.
XIII
Ни за что бы не поверил, что в Сибири бывает такое жаркое солнце, если бы сам не испытал. Буквально на своей шкуре.
Меня нашли посреди пшеничного поля в августе одна тысяча сорок четвёртого года и поместили в спецгоспиталь. Тамошние медики быстро поставили меня на ноги.
Я был даже рад, что при мне не оказалось документов. Под страхом смерти я не сознался бы, что был когда-то офицером вермахта, кавалером ордена Железного креста. Мой Железный крест остался в Елабуге. Берёзовый крест Дитриха – под Брестом.
В статусе военнопленного я был водворён в город Рубцовск Алтайского края. Меня определили на строительные работы. Мы жили в длинном-предлинном бараке с подслеповатыми окошками, скупо пропускающими свет. Почти все военнопленные были простыми солдатами; самый старший по званию – лейтенант, он жил в другом бараке. Офицеры вроде меня жили в санаториях на западе страны. Здесь – восток.
Вдоль стен тянулись деревянные двухъярусные нары, на них лежало какое-то убогое тряпьё. Полумрак, вонь, – тюрьма, да и только. Посредине стоял длинный, грубо склоченный стол, возле него – деревянные некрашеные скамьи. В Елабуге условия были просто царскими. Но туда мне хотелось меньше всего.
Итак, в Рубцовск прибыл рядовой вермахта Югенд Бетроген – собственной персоной.
В Рубцовске нас, к счастью, никто не перевоспитывал, – не велики птицы. Впоследствии я опомнился – как же я теперь попаду на родину? Меня же нет ни в одном списке! Но поздно признаваться. Да и что я им скажу? «Я – гауптман Ганс Гравер, кавалер ордена Железного креста, героический воин вермахта. Извольте отправить меня в Дрезден первым классом.».
К военнопленным низших воинских званий русские относились лояльно, но всех поголовно называли фашистами. Какой же я фашист?
Что я имею в сухом остатке? Живу в тюрьме, в чужой стране, под чужим, горьким именем. Рано или поздно меня депортируют, – это ясно. Я приеду в Дрезден. А там… никого… Из Елабуги я послал в Дрезден целый мешок писем, но ответа ни на одно из них не получил. Молчали и мои берлинские родственники. Шансов, что меня кто-то встретит на вокзале – ноль целых ноль десятых…