Библиотека литературы США - Кэтрин Энн Портер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немцы ездили в Германию, а мексиканцы, которые жили обособленно в старой части города, ездили в Мексику, когда могли себе это позволить. Только одни кентуккийцы никуда не ездили, даже в Кентукки — и то почти никогда, и, хотя Чарльз нередко слышал, как любовно они вспоминают свой край, Германия представлялась ему и куда ближе, и куда соблазнительнее, прежде всего потому, что родители возили туда Куно.
Хотя в Германии мать Куно, как говорили, была баронессой, в Техасе она была женой преуспевающего торговца, владельца мебельного магазина. Кентуккийцы, которых чем дальше, тем скуднее кормила земля, считали, что, за исключением, разумеется, ученых профессий, зарабатывать на жизнь можно лишь земледелием; и Чарльза, чья семья хорошо ли, плохо ли фермерствовала на техасских худородных землях, поражало, с какой гордостью Куно демонстрирует ему очередную партию полированной мягкой мебели в витрине отцовского магазина. Сквозь большие, хорошо отмытые стекла, если приглядеться, можно было различить в глубине лавки мистера Гиллентафеля, отца Куно, с карандашом за ухом, в черном альпаковом пиджаке — он, склонив голову, внимательно слушал покупателей. И Чарльз, который привык видеть, как его отец то ездит верхом на лошади, то осматривает с неграми скот на подворье, то бредет по полю в высоких сапогах, то трясется на чугунном сиденье плуга или бороны, чувствовал, что стыдился бы, если бы его отец ходил за покупателем по пятам и из кожи вон лез, чтобы всучить ему свой товар. Они с Куно всегда ладили, лишь один раз у них чуть не дошло до драки — случилось это вскоре после того, как Куно вернулся из второй поездки в Германию, им обоим тогда шел девятый год. Куно заговорил о фермерах, обозвал их каким-то немецким словом — что оно означает, Чарльз не понял.
— Они же ничем не хуже лавочников, — вскипел Чарльз, — а твой отец всего-навсего лавочник.
Куно не остался в долгу:
— Моя мать баронесса, мы все родились в Германии, значит, считаемся немцами. А в Германии тот, кто работает на земле, последний человек.
— Если вы немцы, чего ж вы не живете в Германии? — не остался в долгу Чарльз.
А Куно свысока бросил ему:
— Там идет война, и они не хотели выпустить ни маму, ни папу — всех нас, но мы не могли не вернуться.
И принялся маловразумительно объяснять, как им лишь чудом удалось вернуться в Америку: где-то по дороге их едва не посадили в тюрьму, но большие люди вызволили их, и, слушая эту захватывающую, хоть и путаную историю, Чарльз забыл об их ссоре.
— Только потому, что моя мать баронесса, — сказал Куно, — нам удалось вырваться.
Но и после войны мистер Гиллентафель раз в два года возил на несколько месяцев семью в Германию, и тогда из дальних городов, таких, как Бремен, Висбаден, Мангейм, Гейдельберг и Берлин, приходили открытки с иностранными марками от Куно и приносили Чарльзу огромный мир по ту сторону океана, синий, безмолвный, таинственный, прямо на дом. Из Европы Куно возвращался в новеньких диковинных, но очень солидных костюмах. Привозил он оттуда и потрясающие заводные игрушки, а позже галстуки из непривычно добротных материй, пиджаки с отстроченными карманами, тупоносые башмаки толстой бежевой кожи — все, по его словам, ручной работы. По возвращении Куно неизменно говорил с легким акцентом, от которого избавлялся лишь через несколько недель: «Нет-нет, обязательно поезжай в Берлин, иначе ты просто ничего не увидишь. Мы всегда подолгу торчим в таких дырах, как Мангейм и тому подобные городишки: никуда не денешься, приходится навещать родственников, а они оттуда носа не высовывают — тощища страшная, зато в Берлине…» Он часами мог рассказывать о Берлине, и в результате Чарльзу Берлин рисовался мерцающим огнями городом устремленных ввысь замков, окутанных светящейся дымкой. Откуда он это взял? Куно ведь сказал только: «Улицы там ровные, что твоя столешница, а уж широкие какие, — и смерил взглядом узкую, петляющую, грязную улочку старого испанского городишки, основанного еще до Войны за независимость, — ну, раз в пять шире этой. А дома, — он поднял глаза вверх, к плоским крышам над их головой, и на лице его изобразилось отвращение, — камень, мрамор, резьба, сплошь резьба, колонны, повсюду статуи, а лестницы широченные, шире дома, и винтовые…»
— Мой отец говорит, — сказал как-то Чарльз, пытаясь показать, что и он знает толк в роскоши, — в Мексике у лошадей серебряные удила.
— Не может быть, — сказал Куно, — дичь какая-то, если это не враки. Надо же придумать такую глупость — делать удила из серебра. Зато в Берлине дома мраморные, сверху донизу в резных розах, гирляндах роз…
— А это что — не глупость? — возразил Чарльз, но довольно вяло, потому что никакой глупости тут не видел, так же как и в серебряных удилах мексиканских лошадей. Вот что он больше всего хотел, прямо-таки умирал от желания увидеть, и, ничтоже сумняшеся, он сказал: — Когда-нибудь и я туда поеду.
Куно играл на скрипке, два раза в неделю он ходил к крутому старику немцу, который, когда он брал не ту ноту, лупил его смычком по голове, а родители заставляли упражняться по три часа в день. Чарльз рвался рисовать, писать маслом, но его родители считали, что он даром переводит время, а мог бы употребить его на что-нибудь более полезное — скажем, на учебу; и он чертил углем на первых попавшихся под руку листах бумаги или, забившись в угол, часами малевал, тыча лысеющей на глазах кисточкой в убогие ящички с красками. Во время не то четвертой, не то пятой поездки в Германию Куно — ему тогда было лет пятнадцать-шестнадцать — умер, и его похоронили в Висбадене. Его родители — кроме старшего брата и сестры Куно они вдобавок привезли из Германии еще и новорожденного младенца, уже второго на памяти Чарльза, — обходили молчанием смерть Куно. Чарльз не дружил с родственниками Куно, все они были как на подбор светловолосые, рослые, худосочные и довольно скучные, и после его смерти он их почти не видел и не вспоминал о них.
Сидя в кафе, Чарльз старался направить свои мысли на поиски жилья подешевле, которые не терпели отлагательств, но они текли в ином направлении: если б не Куно, я бы никогда сюда не приехал. Двинул бы в Париж, а нет, так в Мадрид. А может быть, стоило дернуть в Мексику. Вот где раздолье для художников, вот что им нужно… А с Берлином я дал маху. Здесь что-то неладно не то с контурами, не то со светом, не то черт его знает с чем…
Отец его в молодости побывал в Мексике и любил рассказывать о своей поездке, но Чарльз никогда не слушал его с таким вниманием, как слушал Куно. И вот Чарльз в Берлине, пытается стать художником, теперь он даже верит, что из него выйдет хороший художник, и решение приехать сюда, и в это он тоже верит, было вполне обоснованным и совершенно самостоятельным. Но сейчас, обуянный смутными, едва оформившимися сомнениями и не до конца осознанным разочарованием в этом городе — какой же он, собственно? — Чарльз неожиданно для себя открыл, что приехал сюда из-за Куно, из чьих рассказов выходило, что только здесь и нужно жить. Он почти никогда не вспоминал о Куно, во всяком случае, давно уже не вспоминал, вспоминал разве, что тот умер, хотя в смерть его никак не мог поверить; и тем не менее если его что и побудило приехать сюда, так это яркие открытки от Куно, рассказы Куно и его восторги. Трезво все взвесив, Чарльз решил, что одного этого было бы недостаточно, никак недостаточно. И тем не менее тут же решил пожить здесь еще, конечно, если будет такая возможность.
До Нового года оставалось четыре дня, и Чарльз впервые всерьез задумался о деньгах. Со следующим пароходом прибудет чек от отца: отец, поочередно то гордясь, то тяготясь талантом сына, все же решил помогать ему. Чарльз дал себе слово вернуть отцу деньги до последнего гроша и заносил все отцовские переводы в записную книжку. Издатель художественного журнальчика собирался поместить серию его рисунков и обещал за них заплатить. Если его расчеты не оправдаются, Чарльз предвидел, что Новый год придется встречать всухую, даже без пива. И все равно рано или поздно, чем раньше, тем лучше, придет пароход и привезет ему деньги, пусть небольшие, но их хватит, чтобы продержаться. А пока что, вспомнил он, у него есть дорогой фотоаппарат, подарок кентуккийской тетушки, и решил, не откладывая дела в долгий ящик, заложить его. Мало того, у него есть еще золотые дедовские часы. Да о чем речь — он же богач! Обмозговав, как выкрутиться с деньгами, Чарльз и вовсе выбросил бы их из головы, если б его не смущала мысль: куда же они подевались? Перед Рождеством он беспечно, без счету кидал мелочь в шапки и разложенные на тротуаре платки людей, стоявших шпалерами вдоль улиц: на праздники разрешили попрошайничать и они вовсю пользовались этим. Одни из них попрошайничали организованно, группами: пели рождественские гимны, знакомые ему с тех пор, когда отец и мать еще на родине водили его в немецкий хоровой кружок, — «Heilige Nacht», «О Tannenbaum»[7], Лютерову «Колыбельную», — знакомыми ему по хоровым кружкам голосами, стройными, звучными, мелодичными. Изголодавшиеся, с посиневшими носами, они утопали разбитыми ботинками в раскисшем снегу, пели похоронными голосами, торжественно кивали, принимая подаяние, и, не сводя глаз друг с друга, отбивали ритм руками.