Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове - Камил Икрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Токарев слушал с интересом, хотя подобное упование на самодвижущийся прогресс было знакомо ему. Прежде и он думал, что все в мире может устроиться само собой. Нет. Само собой не может. Это уж определенно. И еще подсказала память что-то, читанное совсем недавно. Три винта прижимают доску, которая давит на рабочего человека. Главный винт — порабощение силой оружия, огнем и мечом; второй винт — отобрание земли и запасов пищи, которое опять же невозможно без применения силы оружия или угрозы такого применения. Третий винт — порабощение при помощи денег. Это порабощение самое современное и для его осуществления трудится ныне весь штат государственных служащих. Про это он и сказал Семикрасову:
— Самое глубокое изучение экономических теорий, дорогой Семен Семенович, не отменит главного: даже гениально найденный закон прибавочной стоимости нельзя было бы осуществить без применения силы. Именно поэтому большевики и говорят о диктатуре, в частности о диктатуре пролетариата. При чем тут политическая экономия, если государство только силой и может держать народ в бессловесном повиновении, если оно любым указом может все отобрать или все запретить. Оно может безнаказанно отобрать у семьи кормильца, а лучших молодых людей забрить в солдаты.
Варвара Григорьевна уставала от споров, которые так любил ее муж. Она извинилась перед Семеном Семеновичем и ушла спать.
— Идея отмирания государства не зря давно привлекает лучшие умы. — Токареву казалось, что именно сейчас он приближается к самой главной истине. — Необходимость государства не более чем необходимость бога Саваофа, сидящего на облаке. И обязательность жертв, которые люди по наущению и принуждению жрецов религии и жрецов науки приносят богам и государству, подтверждает выдуманность и подлость каждой из этих идей. Я понимаю, Семен Семенович, что и там и тут у жрецов заблуждения бывают невольными, но вина науки перед людьми ничуть не меньше, нежели вина религии. В отрицании государства коммунисты, давние и нынешние, поняли суть проблемы, о вреде нынешней буржуазной науки говорили не только они. Особенно вредны ваша статистика и политическая экономия. Не зря сказано, что человека можно заставить быть рабом и заставить его делать то, что он считает для себя злом, но нельзя заставить его думать, что, терпя насилие, он свободен и что то очевидное зло, которое он терпит, составляет его благо. Это кажется невозможным. Это кажется чудовищным. Но именно это невозможное и чудовищное сделано нынче с помощью науки. В этом ее главная вина перед человечеством, а не в изобретении динамита и пулемета.
— Толстовство чистой воды, — спокойно возразил Семикрасов. — И напрасно вы сближаете Толстого и большевиков. Они не сходятся в более важном, чем отношение к буржуазному государству. Толстой против насилия, большевики же ставят его во главу угла. Я вовсе не абсолютизирую значение политических наук, но не в одних экономических законах тут дело. Миру все более, к примеру, грозят растущие националистические силы, обожествление вовсе неуловимых вещей, как душа нации и ее судьба. Нас с вами не заставляет задуматься известное стихотворение Тютчева, но представьте, что будет, если подобные стихи станут гимном, к примеру, киргизов, тунгусов, узбеков. Что, если наш приятель Амангельды всей своей пылкой и честной душой поверит в эту чушь? А ведь еще есть разные там зулусы, буры, патагонцы.
Николай Васильевич не понимал, про что говорит Семикрасов. При чем тут зулусы? Семикрасов же видел недоумение Токарева и внутренне ликовал. Он не страдал излишним самомнением, но относил к себе и любил повторять сказанные кем-то слова о Дюма: «Его голова, как гостиница. Ее иногда посещали умные мысли, но не задерживались дольше одной ночи».
— О каком стихотворении Тютчева вы говорите? — нетерпеливо спросил Токарев. — Ей-богу, нельзя же шутить в середине такого серьезного и важного разговора.
— Я не шучу. Представьте, что Амангельды вслед за Тютчевым создает песню с такими примерно словами. Вольное, так сказать, переложение;
Умом киргизов не понять,Простым аршином не измерить:У них особенная стать -В киргизов можно только верить.
— В текстах поэтических они чаще называют себя казахами, — сказал Токарев.
— Пожалуйста: «Умом казахов не понять…» и т. д. Я считаю это стихотворение в своем роде универсальным и готов признать его гениальность только тогда, когда буду уверен, что Тютчев имел в виду именно универсальность,
Умом якутов не понять…Умом бель Франс нам не понять…
Нелепо, в самом деле, почему это всех можно понять умом, а нас нельзя. Если мы, русские, будем развивать в себе великодержавные идеи, это погубит нас быстрее любых других причин. Малые народы будут невольно копировать подобный образ мыслей, и центробежные силы разорвут нас в клочья.
Токарев пил холодный чай и думал. Семикрасов замолчал и, довольный, расхаживал по комнате. Половицы под ним поскрипывали.
— Вы помните Алтынсарина? — спросил Николай Васильевич. — Он любил повторять, что все возможное счастье его собственного народа состоит в духовном и нравственном единении с народом России. Причем понимал под этим процесс сложный, глубокий и длительный. Он хотел перевести на киргизский и издать хрестоматию, включающую отрывки из самых великих писателей древнего мира, Европы и Востока. Перед смертью он читал трактат Цицерона «О старости» в переводе моего дяди. Он считал освоение русской культуры ступенькой к познанию культуры общечеловеческой.
— Не убежден, что нынешним кочевникам так уж насущно необходим Цицерон или Овидий. Я бы начал с басен Крылова.
— Вот вы и продемонстрировали то, против чего только что выступали, — великодержавность. Культура нужна народу не по частям, а вся сразу. Я знаю немного кипчакский эпос и утверждаю, что он ничем не уступает эпосу западноевропейскому даже в самых высших его образцах, таких, как «Песнь о Роланде». Ньютон и Дарвин умирали здесь, достигнув положения старшего табунщика. Или и этого не достигнув. Вся беда в быте, в окружении, в том, к чему готовят ребенка родители и в какое его будущее они верят…
Часы показывали двадцать минут второго, когда в прихожей сильно зазвонил колокольчик. Веревку у крыльца дергали часто и нервно. Токарев в волнении кинулся отворять дверь, которая и так-то была не заперта.
В распахнутом плюшевом пальто, надетом поверх розового не первой свежести капота, в грязных азиатских галошах на босу ногу в гостиную влетела Людмила Голосянкина. Ее толстое почти круглое лицо было перекошено ужасом, глаза, лишенные ресниц, вылезали из орбит.
— Господа, Петра Николаевича убили! Пойдемте со мной, надо будить всех: следователя, команду, казаков, надо догонять убийцу… Пойдемте со мной, умоляю!
Токарев и Семикрасов стали поспешно одеваться, на шум вышла Варвара Григорьевна, из всхлипываний и причитаний несчастной Голосянкиной никто ничего не мог понять.
— Пойдемте быстрее, молю вас! Его еще можно поймать. Он убил моего мужа!
Они бежали по вымершей улице, луна стояла высоко.
— Кто убил? — спрашивал Семикрасов. — Когда убили?
— Они давно за ним охотились и настигли в час нашего счастья!
— Киргизы? — спросил Семикрасов. — Разве у него были с ними счеты?
Глава пятнадцатая
Судебный следователь Гавриил Бирюков долго не открывал дверь, выспрашивал и переспрашивал, кто, зачем и нельзя ли отложить дело до утра, потому что супруга только заснула, а у дочки коклюш. Людмила Голосянкина колотила в дверь, кричала, грозилась пожаловаться самому господину Новожилкину, требовала, чтобы депешу об убийстве ее мужа немедленно отправили в Петербург. В двух соседних домах тоже зажглись огни, появился врач и следом за ним Кусякин.
Все вместе направились к дому Голосянкиных, двери которого оставались распахнутыми. В чучелодельном кабинете Петра Николаевича было холодно.
Он лежал на полу под чучелом орла, возле глубокого и низкого кресла с плетеной спинкой. Он лежал на полу, прямой и худой, из-под головы растеклась и уже почти впиталась в шершавые пыльные доски большая лужа крови.
На верстаке рядом с инструментом чучелодельца стояли две бутылки коньяка, одна пустая, другая только начатая, на тарелке — толсто нарезанная местная киргизская конская колбаса и в миске — моченые яблоки. Рюмок было две, обе пустые.
— Господа! Прошу ничего не трогать, с места не сдвигать, — заявил Бирюков. — Вы можете ненароком уничтожить важнейшие вещественные доказательства и улики.
Следователь взял в руки револьвер, потом попросил доктора осмотреть труп, сам наклонился к убитому и изрек:
— Типичное самоубийство! Правой рукой приставил дуло к правому виску и…