Здесь, под небом чужим - Дмитрий Долинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это вы? – спросил старик.
– Да, – ответила Маша. – Это я.
Отпираться бессмысленно. Большой портрет. Под ним текст: «Ее Императорское Высочество Великая Княжна Мария Павловна в форме сестры милосердия перед отъездом к месту службы во фронтовой госпиталь».
– Не бойтесь, господа. Старый Иосиф – не Иуда. Великая честь, что вы в нашем доме. Правда, Матля? – спросил старик жену, и та согласно закивала, стоя за Машиной спиной и разглядывая фотографию.
– Вы сказали – Иуда? – сказала Маша. – Вы христианин?
– Я не христианин, но ваш Христос – великий человек. Он прав. Я многое повидал, был даже в Америке. Я не самый глупый еврей, кое-что понимаю. Люди с ружьями взбесились, они натворят много страшных дел. Жаркие их слова – дым, видимость.
Старики устроили нас на ночлег в мастерской. Это был сухой просторный сарай, там пахло свежеструганым деревом, а на козлах стояли два новых гроба. Старик оказался гробовщиком. Мы лежали на тюфяке, пахнувшим сеном, укрывшись тулупом. Не спалось.
– Гробы, гробы, а мне не страшно, – сказала Маша. – И эта рука… Прежде я бы в истерику впала… Везде грязно… А мне все равно… Кстати, как от меня пахнет? Мы уже давно не мылись…
Ткнулся носом в ее шею, понюхал и посопел.
– Хорошо пахнет, – сказал я.
– Мы что – опускаемся? Мы с вами, милый, опускаемся все ниже и ниже? Мы приближаемся к преисподней. Мылись – не мылись – какая разница… Или уже в ней… Гробы? Деревянные ящики, не более. Теперь мне все равно…
– Вам правда не страшно? – спросил я.
– Нет. Старики не предадут, уверена. Что будет дальше – увидим… Мне не страшно, а любопытно… Почему-то даже нравится, что мы куда-то падаем… Чем ниже, тем свободнее… А главное – я счастлива, – сказала она и прижалась ко мне. Потом обняла и добавила: – А помыться было бы ох как хорошо!
На рассвете мы быстро собрались, я переложил револьвер из мешка в карман, и старик повел нас какими-то проулками, через кладбище, оврагами, мы поворачивали налево, направо, обходили болота, поднимались на холмы, спускались, пересекали наезженные проселки. Шли, наверное, часа три. Наконец оказались в березовой роще. Остановились за кустами на опушке. Впереди расстилалось голое поле, на котором всего в полуверсте от нас сгрудились люди, лошади, повозки.
– Тут ничья полоса, – сказал старик. – Слева немцы, справа – русские. Идите туда, где народ. За кустами, сперва не высовывайтесь. Там, где люди, высовывайтесь. И пусть поможет вам Бог.
Маша троекратно расцеловала старика, я попытался с ним расплатиться, но он наотрез отказался от денег и направился назад, туда, откуда мы пришли, и через несколько секунд растворился в зарослях, словно его и не было. Мы решили перекусить, съели по куску хлеба с солью, запили водой из припасенной бутылки и двинулись вперед. Минуты через три услышали впереди окрик:
– А ну стоять!
В десяти шагах от нас за мелкими кустами – двое, один в солдатском, другой в потертом гимназическом мундире. На рукаве – красная повязка. Винтовка гимназиста смотрит мне в лоб, палец играет на спусковом крючке, солдат возится с затвором – заел. Вот и всё, конец, сверкнуло молнией.
– Кто такие? Документы! – крикнул солдат, продолжая возиться с затвором.
И тут со мной что-то случилось. Мгновенно проснулось нечто исконное, коварное, звериное.
– Сейчас, сейчас, вот документы, сейчас покажу, минутку, – приговаривал я и лез тряской рукой в карман галифе.
Выхватил револьвер и, не целясь, выстрелил в гимназиста, тот качнулся и стал падать, его винтовка жахнула в небо, он свалился на землю и завыл. Солдат все дергал затвор, потом, поняв, что это бесполезно, бросился бежать, и я выстрелил ему в спину. Тот упал. Маша стояла оторопев, бледная.
– Бежим, – сказал я, схватил ее за руку и потащил прочь мимо умирающего гимназиста.
Тот тщился приподняться на локтях. Дернуло: раненый, помочь! Нет! Мимо! Мелькнуло, исчезло и навсегда врезалось в память его тонкое бледное детское лицо, умоляющие глаза и кровавые пузыри изо рта…
Это лицо до сих пор мне снится, и, когда оно снится, я просыпаюсь в тоске и принимаюсь себя оправдывать, ведь я не мог иначе, рассуждаю я, выхода не было, что мне было делать, но ведь я врач, и я стал убийцей, я убил мальчика, но он хотел убить меня, а я убил его, и каким же иным мог быть выход? А Маша? Могли и ее убить. Или пленить, убив меня. И снова: он хотел убить меня, а я убил его… Убил глупого романтичного юношу, заверченного вместе со всей Россией жаркими и простыми до идиотизма революционными словами… Про убитого мною мужика в солдатской одежде я почему-то почти никогда не вспоминаю…
По неизвестным причинам обе границы были закрыты. Я стремительно вел окаменевшую Машу за руку между людьми и повозками, которые расположились здесь в полном беспорядке. Видно, кто-то пробирался в Россию, кто-то на Украину. Изможденные крестьяне, голодные лошади, некормленые коровы и овцы. На некоторых телегах – истощенные, бледные, слабые дети. Наверное, провели все они здесь немало времени. На нас никто не обращал внимания.
Вдруг Маша приостановилась, тихо охнула и стала тереть рукой свою поясницу.
– Что с вами? – спросил я.
– Тут больно. И тут, – она показала низ живота.
Дело плохо, понял я. Может случиться выкидыш. Такое бывает от сильного волнения, испуга.
– Скорей!
Потащил чуть не бегом Машу к дощатому щелястому немецкому забору, заглянул в щель. В нескольких саженях за забором тянулась колючая проволока. Между проволокой и забором стояли германские часовые в касках и неторопливо прогуливался офицер, наверное, дежурный. Недавние наши враги. Теперь же нам предстояло добиваться их милости. Я торопливо достал мыло, расковырял его перочинным ножиком и достал бумагу, удостоверяющую Машину личность. Передал ее Маше.
– Зовите офицера, быстрее. Сможете? – сказал я.
Маша кивнула. Лицо ее стало совсем бледным.
– Господин офицер, вы не могли бы подойти к забору?! – окликнула она его по-немецки сквозь щель между досками.
Сперва он не услыхал, я постучал по доске, Маша снова позвала. Он оглянулся, подошел. Лицо молодое, симпатичное.
– Счастливый случай, господин офицер, нам удалось перейти большевистскую границу, – заговорила Маша, иногда путая и вспоминая немецкие слова. – Но документов у нас нет. Нет паспорта, нет визы. Со мной муж, он офицер, военный врач. Большевики начали преследовать офицеров. Мы не можем оставаться в России. Ради Бога, позвольте нам пройти.
– Не могу, у меня приказ, – улыбнулся офицер и развел руками.
– Она больна, – выкрикнул я. – Ей нужна срочная помощь! У меня с собой нет ничего, никаких медикаментов!
Маша протолкнула в щель бумагу от шведского посольства. Офицер стал ее читать, лицо его менялось, делалось серьезным, он то и дело поглядывал в нашу сторону. Дочитав, приказал солдатам открыть ворота. Мы вошли, офицер склонился перед Машей в почтительном поклоне и поцеловал ей руку. Ноги ее подкашивались, она стала оседать, я подхватил ее на руки и потащил в сторону немецкого караульного барака…
Так мы обрели свободу, но наше дитя не пришло и никогда не придет в этот мир. Выкидыш. После него Маша уже никогда не могла родить.
Никита СелянинНа этом можно было бы сценарий закончить. Герои избежали пленения и гибели, вырвались на свободу. Однако выкидыш, медицинские подробности, казалось мне, не очень годятся для значащего выразительного финала. Нужна патетическая нота, решил я и вспомнил первое письмо, с которого начал когда-то свои разыскания. Если помните, в нем рассказывается, как осенью того же 1918 года офицеры Добровольческой армии провожали императорскую родственницу, великую княжну Марию Павловну, за пределы России. Повторяю его отрывок:
«…Нам даже выделили отдельный вагон, и мы поехали, несмотря на жар, который у меня все усиливался. Нужно было поспешать, потому что, кроме большевиков, где-то близко наступал Петлюра, авантюрист и злодей, ничуть не лучше большевиков. Его разбойники жгли все на своем пути, мучили и убивали. В Раздельной мы остановились, потому что в паровозе кончилась вода, но тут же выяснилось, что водопровод на станции не действует, ехать дальше невозможно. Но опять счастливо вмешались предрассудки – явился молодой полковник и сказал, что отцепит паровоз от своего эшелона и уступит его нам, да еще даст нам охрану до границы. Я протестовала, не желая отрывать их от военных дел, ибо Петлюра был действительно рядом. Полковник настаивал, и я вынужденно согласилась. Офицеры с пулеметами забрались на паровоз, двое остались охранять вагонные двери. Полковник поцеловал мне руку и спрыгнул с подножки. Мы поехали. Я стала у окна, тут все военные, что толпились на перроне, меня заметили, взяли стойку смирно и отдали мне честь. Я бросилась на заднюю площадку нашего вагона, без пальто, без шляпы, я задыхалась, из глаз лились слезы, я махала им рукой, что-то кричала и видела, как они все сняли фуражки, глядя мне вслед.