Весь Кир Булычев в одном томе - Кир Булычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я удовлетворен жизнью.
— Это неправда. Погляди, это официальное приглашение. Здесь все сказано. И сколько ты будешь получать, и где будешь жить. Если что-нибудь непонятно, я готов разъяснить.
Павел близоруко сощурился, пробегая глазами строчки.
На цыпочках вошла девочка, проскользнула к столу и худой лапкой стянула с него промокашку.
— Спасибо, — сказал Павел. — Я останусь здесь.
— Это нелепо.
— Что поделаешь.
— Ты не имеешь права упиваться бездельем или любовными утехами с ее мамой…
— Что за упреки!
— Прости. И все-таки я не снимаю с тебя упрека в сознательном безделье, интеллектуальном самоубийстве.
— Я не бездельничаю.
— Ты работаешь? Где же твоя лаборатория? Где книги? Где помощники?
— Мне они не нужны.
— Так в чем же твоя работа?
— Ты в самом деле хочешь посмотреть?
— Разумеется. Я хочу знать о тебе все.
— Я думал, что ты уже все знаешь. Ну, пошли. Это недалеко.
По скользкой, мокрой от недавнего дождя тропинке они обогнули дом. Переполненная бочка с дождевой водой стояла поперек пути, и ему пришлось шагнуть в траву. Брюки сразу же промокли.
— Вот, — сказал Павел, остановившись на краю небольшого участка сзади дома.
Там росли цветы. Это были громадные, в ладонь, белые, розовые, фиолетовые и темно-красные, грубые, сочные, чувственные цветы. Чем-то они напоминали ему цветы в горшках за окнами северных городов, бумажные в своей изысканной и все-таки пошлой пышности. Цветы эти раздражали, но по-своему они были прекрасны, как прекрасно все совершенное, к чему нельзя добавить или додумать.
— Что это? — спросил он. — Ты стал цветоводом?
— Это картофель, — сказал Павел. — Картошка.
— Не понял.
— Я развожу картошку на цветы.
— А клубни?
— Клубни у них маленькие, зеленые, они никому не нужны. Зато, признай, очень красивые цветы.
— Да. Большие. А морковь?
— Что морковь?
— Ты не разводишь на цветы морковь?
— Нет. — Павел улыбнулся.
— Это символ.
— Почему символ? К сожалению, отцвели огурцы. Я бы показал тебе. Они бы тебе понравились. Я надеюсь, что в будущем году они смогут цвести на воде, как огромные кувшинки.
…Шофер стоял у машины, приоткрыв дверцу. Павел вышел за гостем на крыльцо, но дальше не пошел, словно опасался, что его затолкнут в машину и увезут.
— Мы еще увидимся. — Он не хотел, чтобы в его голосе звучала угроза, но ничего не смог с ним поделать.
— Не сомневаюсь, — сказал Павел. — Может, подождешь минутку, я срежу букет. Твоей жене понравится.
— Спасибо, в следующий раз.
Машина дернулась с места, выбираясь из лужи. Он не оборачивался, хотя знал, что Павел все еще стоит на ступеньках, держась рукой за ручку двери. И смотрит вслед.
Какой дурак, какой подлец, твердил он про себя, стараясь вызвать в себе злость к Павлу, тогда легче будет не думать ни о чем, передав его адрес другим людям, исполнительным, но лишенным иных чувств.
— Картошка на цветы, — сказал он вслух.
— Что вы сказали? — спросил шофер, не оборачиваясь.
Он не ответил. Вдруг пожалел, что не взял букета для жены. Она бы посмеялась, нашла легкие, веселые слова…
Потом, часа через два, сидя на каком-то заседании во главе длинного, покрытого скучной зеленой скатертью стола, он вдруг снова сказал:
— Картошка на цветы.
И никто не понял.
Летнее утро
Я был немного простужен. Не болен, а так, простужен. Проснулся ночью от собственного кашля, а заснуть снова не смог.
Четыре часа. За окном светло. В парке, за домами, трудится соловей, а с балкона его перебивают воробьи. Перистые рассветные облака висят на жемчужном небе, и все вокруг нарисовано сильно размытой акварелью.
Мне захотелось курить. Глупая история: вроде бы выспался, хотя спал всего три часа. Я встал, выбрался на кухню и закурил там, стоя у окна.
Лето началось поздно. Июнь, а еще не отцвели одуванчики, серыми вязаными шапочками распускаются под окном, тополиный пух, словно выпущенный ими, поднимается вверх и застывает в воздухе. А зелень совсем свежая — дожди каждый день.
Скоро встанет солнце, разгонит акварельную нежность, придаст предметам объемы и вес. Все станет проще.
У леса на горизонте беззвучно тянется поезд. Оттуда, от сортировочной, доносится четкий голос диспетчера.
Куда идет поезд? Можно различить платформы и бурые товарные вагоны, аккуратные и миниатюрные, словно в детской железной дороге. Легко представить, как поезд прогромыхивает сейчас мимо спящей пригородной платформы, доски которой еще влажны от ночного ливня, где пахнет мокрой листвой, а по близкой улице шуршит машина — везет молоко. Странно даже, как отчетливо я представил себе все это, хотя мне никогда не приходилось встречать рассвет на пригородной платформе.
А поезд уже набирает скорость, стараясь разбудить привыкшие к такому шуму дачные поселки, спящие среди пригородных лесков. Выгоняют коров, и петухи провожают их отчаянными воплями, словно прощаются навечно.
Я решил было лечь, но закашлял снова. Надо выпить воды.
Кран выбросил тугую, прямую, как палка, струю, струя разбилась о немытую посуду, и звук получился многообразным, в такое беззвучное время улавливаешь тончайшие оттенки шумов, пока они не задушены, не порабощены общим, неясным и скучным шумом дневного города.
А спать совсем не хотелось. И нелепо было стоять посреди кухни в трусах, любуясь пейзажем, в то же время уговаривать себя вернуться в постель и проворонить это утро, забыть о нем, не ощутить вдоволь его ласковое одиночество.
Я оделся, стараясь не шуметь, не приближать дня. Ботинки исторгли из паркетины скрип, а дверь шкафа, когда я полез туда за чистой рубашкой, взвизгнула: вещи в квартире не согласны были беречь утро. Они не виноваты, у них нет глаз, чтобы разглядеть акварельность неба.
Пора уходить. А почему бы и нет? Сегодня воскресенье, мой день, который я намерен был, не будь этой счастливой случайности, провести бессмысленно, за видимостью дел или отдыха я мог бы упустить облака, отчаянное соревнование между соловьем и воробьями, для которых его изысканная музыка — пустая забава, а тут надо детей кормить, червяка ловить, отношения с соседями выяснять.
И так я проникся сочувствием к воробьиным проблемам, что спохватился, лишь очутившись на лестнице, тихо и осторожно поворачивая ключ в двери.
Разумеется, я не стал вызывать лифт. Нетрудно представить, как он загремит, зажужжит, карабкаясь на восьмой этаж, проклиная смазку и нахально хлопая дверьми, чтобы весь мир знал, с какой рани ему приходится трудиться.
Я бежал по лестнице, а за окнами лестничной клетки поочередно возникали ветви высокого тополя, растущего у подъезда, и сквозь них — длинное