Картина - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером он (Лосев его фамилия — может, помните?) повел меня смотреть концерт в Доме культуры. Потом были танцы. Под немыслимое трио — два баяна и разбитое пианино — шаркало, топталось пятьдесят пар. На замызганном лузгой дощатом полу.
Стою, наблюдаю и обращаю внимание на одну пару. Парень в рубашечке с отложным воротничком, их называют у нас апаш, сутулый, красный, неуклюжий, и она в ситцевом платьице с косыночкой, тоненькая, стебелек с большущими глазами наверху. От его неумелости все их толкают, и сам он партнерше на баретки ее наступает. Она губу закусит, потом снова засияет, шепчет ему, учит. Он вспотел, мокрый, измучился, выпустить ее боится, еще больше боится, что вот-вот она ему сделает атанде. Потому что он лица ее не видит, потому что он весь устремлен на свои ноги: куда их девать, куда их ставить. Тут я вспомнил себя, свои страдания, ведь у меня краеугольная мечта жизни была — научиться вальсировать. Живопись — ерунда, сама в руки лезла, а вот от того, что танцевать не умел, чувствовал себя в юности малоценной, бездарной личностью. Мастеровой, чушка — где я мог вальсу научиться? Всю жизнь так и не мог девицу прокрутить, господи, знали бы Вы, сколько мук и унижений вызывало это. Трагедия моя была. Смотрел я на этого парня и грустил, и радовался. Этот научится. Не то что я. У него свой танцевальный зал имеется, они тут хозяева, они видят не затоптанный пол, а зал, огромный, сияющий огнями; и музыка, и огни — все для них. Может, это справедливо! Революция пролетариата, она, между прочим, для этого и совершалась. И правильность революции, знаете, чем измеряется? Больше стало счастья или меньше. Глядя на танцы, хотя это всего лишь легкомыслие, на лица Ваших лыковских пролетариев, я подумал: а что, как больше стало счастья!
Как бывает: в одном букете цветы и щепки. Танцевальный зал и на стенах плакаты: «Даешь авиацию!», «Подписывайтесь на заем!», «Долой неграмотность!» Я говорю Лосеву: не лучше ли картины повесить, что-нибудь танцевальное, вроде малявинского «Вихря», можно и Матисса репродукции, в конце концов можно про наших летчиков, покорителей Арктики. Насторожился — а идея какая? Да чтобы весело было, красиво. Нет, говорит, не стоит уводить молодежь от актуальных задач и борьбы. Вот Вам и мыслитель.
Поливанов повез меня на рыбалку, я намекнул, чтобы взять с собой Лосева, — замяли. Не их уровня Диоген, должность не та. Уха была чудесная, костер и монологи Поливанова: не любит он философии, ненужная вещь, живопись другое дело, а еще превыше ценит памятники, а также марши и песни.
При всей моей тоске я бы не хотел, Лиза, чтобы Вы были сейчас здесь. Скучаю, тянусь к Вам, до слез хочется увидеть Вас, вспоминаю плечи Ваши, руки, вкус Ваших щек, а спроси меня, согласен ли я на Ваше появление здесь, — нет, откажусь. Потому что работа моя смысл потеряет, не кончу ее. Оттого, что не хватает Вас, я заново ощутил Вас, осмыслил. Благодаря этому мне в картине многого удалось добиться. Причем на пленэре, от которого я давно отказался. Работать на натуре считалось у нас занятием устарелым, наивным, однако не знаю, удалось бы мне в мастерской так столкнуть живую зелень с зеленью окисленной крыши, чтобы в металле как бы душа очнулась? Нет, нет, без натуры можно впасть в схематизм, натура обогащает. Обратите внимание на облупленную штукатурку. Я ее не ради точности оставил. Обнажился красный кирпич, и открылась плоть дома, массивная и уязвимая. Суть вещей можно передать, нарушив, сдвинув, поколебав их форму. А кто это мне подсказал? Утренний туман! Он обобщил. Как я хочу, чтобы Вы поскорее это увидели в картине. Понравится ли Вам? Боюсь, боюсь… Теперь самые муки и страхи ожидания начнутся. Представляю ее в Вашей спальне или в столовой. За окнами парк Сен-Клу, кажется, и какая-то фабричка, и шоссе, забитое машинами, виллы над Сеной, а на стене Лыков, плоты на Плясне, тихое утро с росой, лопухами, шлепаньем белья о воду…
Низко Вам кланяюсь, пребываю и вздыхаю
Ваш Астахов.
16
Письмо второе. 11 августа 1936 г.
Ах, Лиза, Лиза, как все изменилось, каких глупостей я натворил, непоправимых, ничем не вызванных…
Стыдно, противно пересказывать Вам. За один вечер, недуманно-негаданно, как огнем обхватило. В субботу, под вечер, только мы наладились с моей старушкой чай пить, является Поливанов с женой и сестрой. По дороге из бани зашли, якобы навестить. С вениками, распаренные, Поливанов водочки принес, все честь честью, по лучшим правилам. Говорим о том о сем, естественно и про картину. Просит показать. Я ставлю ее. Любуются. Поливанов спрашивает, вполне благодушно — где лозунг, что на стене был? Действительно, два дня назад повесили, как раз на мою стену, кумачовый лозунг во всю длину. Я Вам, кажется, писал, что Поливанов выделил мне в помощь клубного работника, Лосева Степана Иустиновича. Так вот мы с ним перевесили кумач на уличный фасад, ибо от кумача у меня резь в глазах. Я излагаю Поливанову, что кумач невозможно изобразить, он разрежет картину, он не вяжется по цвету, все краски опрокинет, с таким трудом я уравновесил их, объясняю, что есть законы ритма, сочетаний и всякое такое. Поливанов тоже мне объясняет, что у пролетарского искусства свои законы. Надо боевое, иначе будет понято неправильно. То есть как неправильно? — лезу я на рожон. Он повел головой предупреждающе, до сих пор не знаю, капкан он специально ставил либо же по-хорошему предостерегал. Но это я сейчас соображаю, а тогда, как бульдог, вцепился: что значит неправильно, будьте любезны, объяснитесь. Пожалуйста, говорит, скажут, что вы нарочно избегаете примет энтузиазма современности. Боже ты мой, да разве в кумаче дело, как можно так примитивно представлять, если его, Поливанова, голым в бане нарисовать, без его портупеи и значков, значит, он просто будет человек — не советский, значит, все советское осталось в предбаннике? Словом, я его не стеснялся выставить голеньким. Он мне, можно сказать, наступил на ту самую мозоль, что осталась от наших споров в АХРРе двадцатых годов. Сколько мы тогда таких суждений наслышались. Зацепил я его, да еще при его дамах, он-то привел их похвастать меценатством своим. И вот он, озлясь да еще хватив стопку, произнес Ваше имя. Избегаете, говорит, расстраивать бывшую владелицу, Елизавету Авдеевну, революционным пейзажем? Занимаетесь, говорит, реставрацией прошлого?.. Желаете потрафить наследнице?.. При Вашем имени дом на картине отозвался, не сочтите меня за неврастеника, занавеска в окне вздрогнула, тень Ваша метнулась. Они все видели. То есть в письме это выглядит мистикой, но в ту минуту обнаружилось для всех несомненно… Бесполезно было отрицать. Да и стыдно. Словно отрекаться от Вас. Я и не стал. Однако покраснел. Словно застали нас с Вами врасплох.
Рубил он меня наотмашь — мол, ясно теперь, почему дом Кислых я рисовал. Ничего достойнее не нашел в городе, где бурно строится новая жизнь, где ломают старый уклад. На эмиграцию, значит, работаю. Не своему народу, советскому, хочу понравиться, а Ваше расположение себе ищу. Вашу похвалу. И тут влепил про буржуазное влияние, это на меня, которое идет, следовательно, через связь с эмиграцией! Повел на самое пекло. Однако супруга его с этого опасного курса сбила. Плечистая, грудастая, все у нее выпирает через край, она, не стесняясь, подколола — мало ли что у товарища художника за чувство, тебе-то, Поливанов, какая забота, может, у них с барышней дореволюционные переживания с этим местом связаны, зачем им твои лозунги. На что Поливанов встал и закатил беспощадную речь о том, что наше пролетарское искусство должно каждой картиной агитировать. Одно из двух — или я за старое, или за новое. Современность — значит, и кумач, и, между прочим, грузовик, что стоит у дома, он тоже не изображен. Вместо черт социализма художник увидел облупленную штукатурку. В лучшем случае у него аполитичный пейзаж. Если ж посылать на Запад, то посылать надо наше искусство, пламенное, участвующее в классовой борьбе! А моя картина — на радость буржуям! Тоска о прошлом!
Речь держал словно с трибуны. Глаза полыхали, рука то выбрасывалась, то отсекала, то сжималась в кулак, ничего не скажешь, хорош, лицо горящее, как пожар! Я даже несколько жестов попробовал ухватить. Да, еще он сказал, что, когда надо, могу же я и для народа работать, известно, какой я сделал портрет передовика-колхозника из Журневки, его выставят в области, о нем в газете будут писать. Это меня возмутило. Мало того, что он ни черта в живописи не смыслит, ничего, кроме сходства, не увидел в том портрете, так он меня еще в двоедушии обвиняет. Как будто я картину Вашу для народа писал бы иначе. А я утверждаю, что точно так же писал бы. И вообще, что это значит — писать специально для народа? Хуже? Проще? Ведь лучше, чем я написал ее, я не смог бы! Разбитая, грязная полуторка в моем пейзаже не может быть приметой новой, советской жизни. Неужели зритель не видит, как много выражает обнаженный кирпич? При чем тут разруха? Разрухой будет кумач, потому что он разрушит картину, обезобразит ее, так же как он фактически безобразит дом. Я лучше Поливанова вижу, где красота и в чем красота. Никто, кроме меня, не может знать, что нужно в картине, как нужно писать. Только немногие профессионалы, Грабарь, например, решается указывать как. Когда мы с Петровым-Водкиным оформляли годовщину Октября в Ленинграде, никто не указывал нам, где прибавить кумача. Видеть надо уметь, не смотреть, а видеть, а чтобы видеть, вкус надо развитой иметь. На эти слова Поливанов обиделся непримиримо. Как это у него вкуса нет. Он ведь считает, что раз у него власть есть, так и вкус есть. Какая ж идея вашей картины? — спрашивает Поливанов. Я говорю — посмотрите, одно окно слепнет от восхода, а в другом еще тускло, а дом не из прямых линий, а все изломы, знаете, как предмет, когда наполовину опущен в воду, в другую среду… Но в чем же тут идея? — настаивает Поливанов. И я понял, что все мои слова — рикошетом. Ему надо четко сформулировать, а я не могу словами выразить. Он почувствовал и наступает. Почему дом так скособочен? Какая ж тут правда? Что штукатурка облупилась, так это случайность, мы тут завтра замажем — и окажется у вас неправда. Озлился он оттого, что не понял моих объяснений. Не стоило ему объяснять. Лучше просто руками развести, не знаю, мол, так получилось, тогда и спора не будет, усмехнется Поливанов над мазилой неумелым: что с него взять.