Рассказы - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И мудрые умирают, равно как невежды, и бессмысленные погибают и оставляют имущество другим…
– В мыслях у них, что дома их вечны и что жилища их в род и род, и земли свои они называют своими именами…
– Но человек в чести не будет; он уподобится животным, которые погибают… Он пойдет к роду отцов своих, которые никогда не увидят света…
– Обратись, Господи! Научи, как исчислять дни наши, дабы нам приобресть сердце мудрое…[101]
IV
Наутро все проснулись с одной мыслью: нынче!
И колокол уже звал, звал.
Утро было особенно прекрасно. Особенно тих и счастлив был розовый сад, медленно выходивший из голубого тумана, таявшего от солнца.
Но колокол звал, звал. И опять шли и шли через двор. Какая-то длинная женщина в серой шали зачем-то вела с собой двух своих девочек, шедших покорно, с любопытно расширенными глазами.
Последним пришел лесник, старый друг покойного по молодости и по охоте.
Он шел через сад, по сухой земле липовой аллеи, где было так тихо, что слышен был каждый падающий листик, и тонко пахло и сладким ароматом листвы, поджаренной солнцем, и свежестью тумана, теперь уже сиявшего в саду лазурным газом. Он шел спокойно. Спокойно прошел и по дому. Но, войдя к покойнику, беззащитно возвышающемуся в гробу во всем смертном позоре среди толпы, наполнявшей комнату, увидав блеск свечей, столь странный среди солнечного света, и безобразное лицо, синевшее в дыму ладана, вдруг побледнел, упал на колени, торопливо закрестился, а потом кинулся к гробу так неистово, стал так страстно впиваться в ледяные и зловонные губы своего господина и друга, что и все вокруг побледнели…
V
В полдень все кончилось.
Мирную жизнь живых уже ничто более не нарушало. Его, этого страшного существа, потерявшего облик и подобие Божие, уже не было. И все возвратилось на обычную стезю свою.
За церковью, против алтаря, в блеске спокойного и кроткого солнца, лежал длинный глиняный бугор. Но он уже никому не был ни нужен, ни страшен.
21 ноября 1927 г.
Божье древо
14 июняСад в нынешнем году снял у нас мещанин Богомолов. Стеречь его прислал своего земляка, однодворца из-под Козлова.
Явился этот однодворец в усадьбу и поселился в шалаше в главной аллее как-то совсем незаметно. Мы узнали о его существовании только вчера. Пошли гулять, вошли в аллею и видим, что под липой против шалаша дымится костерчик, а на него стоит смотрит какой-то мужик. Подходим ближе – мужик шутливо, с усмешкой опускает руки по швам, вытягивается:
– Господам дворянам почтение!
Мы приостановились:
– Доброго здоровья. Караульщик?
Он снял шапку и уже без всякой шутливости, низко, истово поклонился:
– Так точно. Буду караулить, вам и хозяину угожать.
– Так… Надевай шапку-то.
– Ничаго, и без шапки постоим. Вы господа, я мужик. Бог лесу, и то не сравнял.
– А откуда ты и как величать тебя?
– Козловский однодворец, Знаменской волости, сельца Прилепы. А звали Яковом. Яков Демидыч Нечаев.
И все так ладно, бодро. Что однодворец, сразу заметно – по говору. Возраста неопределенного, – лет под пятьдесят, должно быть, хотя можно дать и меньше, – наружности довольно обычной, но чем-то очень приятной. Посконная рубаха, такие же портки, на ногах лапти, – все не новое, поношенное, но опрятное. Глаза живые, немного насмешливые и прищуренные, умудренные наблюдательностью и житейским опытом, в соответствии с небольшой кое-где седеющей бородой, которая еще курчавится и, видно, была когда-то черной. Но в звуке грудного голоса и во всей повадке есть в то же время что-то молодое, простодушное. Представившись, надел шапку и опять усмехнулся:
– Вот чаек себе налаживаю. Самоварчикя, признаться, нету, да эта одна баловство, и из чугунчикя попьем…
Мы заглянули в шалаш, – там, конечно, все как полагается: красная подушка и затертый, ссохшийся от старости полушубок на соломе, ржавая одностволка в уголке, обрубок широкого пня при входе, а на нем горбушка черного хлеба, толстая чайная чашка, самодельный ножичек…
– Домок, как у зайца тяремок, – еще раз пошутил он. – Милости просим гостями быть…
В саду было сумрачно от туч, с поля дул мягкий ветер. Мы взглянули сквозь листву на небо:
– А как думаешь, будет дождь?
Он, прищуриваясь, тоже поднял лицо кверху:
– Кабыть так. Маяго кобелькя нынче что-й-то весь день не видать, весь день на гумне мышкуя. А это уж обязательно к дожжу, она, мышь-крыса усякая, перед дожжем сильней пахня. Ну, що ж, и помоча маленько, авось не сахарные, не растаем…
Говор старинный, косолапый, крупный. Он говорит: що, каго, яго, маяго, табе, сабе, таперь, но все как-то так, что слушать его большое удовольствие.
Иногда, конечно, сбивается на обычный народный язык наших мест.
Когда мы отошли и пошли по аллее дальше, он стал собирать в траве сухую листву и сучки и, подбрасывая их в огонь, стал негромко напевать (вернее, приговаривать):
Сова ль моя, совка,Сова ль моя, вдовка,Где ж ты бывала,Где ж ты лятала?
Мы невольно засмеялись – так ловко у него это выходило – и опять приостановились:
– Как, как?
– А вы раззе ня знаятя? – ответил он, тоже засмеявшись. И тотчас же без всякого смущения, с видимой охотой, слегка поднял свой грудной голос:
Где ж ты бывала?Где ж ты лятала?
И стал пошевеливать плечами, покачивать головой:
Нихто совушку ня знал,Нихто ее не спознал,Спознали два луня,Спознали два друга:– Ты приветь мине, луня,Поди замуж за мине!
– А она, значит, не жалае, не хоча, – сказал он, смеясь, и опять запел шутливо и жалостно:
А она не хочаДы как захохоча!Назад сторонилась,У лес завалилась —Кверху ногою,Об пень головою…Ах, що ж это в лесе?Кого это беся?
15 июняПогода все хмурится, от скуки ездили в Осиновые Дворы, за коновалом. Перед вечером опять пошли в аллею, к шалашу. Посидели, поговорили с Яковом. Спрашиваем:
– А ты, значит, куришь, Яков Демидыч?
– Я-то? – сказал он. – А я все могу. Могу курить, могу и цельный год так ходить. Мая душа прямая, всё примая, и мед, и тот прет. На гулянках и покурить ни плохо.
– А насчет водочки как?
– А я человек мирской. Що Илья, то и я, що Евсей, то и все. Хто ж от нее откажется? Не пьют на небеси, а тут кому ни поднеси. Зашел так-то праздник престольный – отчего ж нямножко не погулять, не потратиться? Я ня жадный, я добродушный. Их, денег, жалеть нечево. Понурая голова и с рублем пропадае!
Потом поговорили о том, что и как, надо полагать, уродится нынешним летом в саду, в поле. Он с удовольствием поддерживает всякий разговор. Очень словоохотлив, однако не болтлив. Главная черта его, кажется, заключается в неизменно ровном и отличном расположении духа. То и дело с неподражаемой легкостью и приятностью надо всем подшучивает, подтрунивает.
Между прочим, спросил:
– А вы що ж, господа, только лето тут, а то все в Москве?
И стал трунить над Москвой, над воображаемыми московскими белоручками, щеголями – и рассказал целую историю о том, как будто бы приехал однажды в деревню некий московский «обуватель», то есть обыватель, как он ничего не ел, не пил, брезгуя всем деревенским, и как неудачно сходил он за нуждой за избу: сел там да так замечтался о московских кушаньях, что собаки ему «причинное место» оторвали.
– Он как вскоча: ах, що ж мне, мол, таперь делать, да за ними, – не успел и штанов подхватить, – а оне по деревне да прямо в народ, на улицу, а там девок цельный карогод…
Начал рассказ шутя, отрывисто, но тотчас стал увлекаться, глаза, брови заиграли, быстро меняя выражение, изображая то мужиков, то чванного москвича, то подкрадывающихся к нему собак, а потом вдруг вскрикнул, как бы от внезапной боли, подскочил, ударил себя по ляжкам, затопал лаптями, – бросился, значит, бежать, – и согнулся, повалился вперед, хохоча вместе с воображаемыми девками.
– Ах, батюшки, да що ж эта такое, вот срам-то, девки!
– А ты был когда-нибудь в Москве? – спросили мы.
– А на що она мне? – сказал он с веселой небрежностью. – Мы люди простые, черные. Там, говорят, нажива одна, людодерство, усе норовят друг над другом поверхность одержать, друг у друга что ни есть ухамить… А вы, я слышал, на степь ездили?
– Да, – ответили мы. – Да это только так говорится степь, а это просто ровная местность. У нас настоящих степей нету.
– Эта правда, у вас тут буераков много, – сказал он. – А вот как выедешь за Елец, за Задонск, прямо душа радуется, конца-краю этой степи не видать, до самого синя-моря идет, до Нагая. И чаво только нету там! И овсы, и ячменя, и твяты (цветы) усякие, и ковыль белый, седатый… Я так полагаю, лучче нашей державы во всем свете нету!