Том 9. Публицистика - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удаление «корпорации» (выражение показалось мне замечательно удачным!) — и притом в такое тревожное время — расшатало в уезде власть в такой степени, что «за последствия ручаться невозможно». Ввиду этого г. Философов слагает с себя, вместе с званием председателя комиссии, всякую ответственность за имеющие произойти в близком будущем мрачные события. Он отказывается от председательства, но не от прежней своей должности. Он еще будет «бороться» в надежде восстановить пошатнувшееся спокойствие уезда и надеется найти поддержку.
Совершенно ясное и неприкрытое заключение этой речи состояло в следующем силлогизме: удаление исправника в тревожное время угрожает спокойствию уезда, ослабляя авторитет власти. Авторитет этот может быть восстановлен лишь посредством… удаления губернатора, на что еще остается некоторая надежда. А тогда вернуть «корпорацию» в одном не кормящем уезде и объявить войну всем уездам кормящим… Вот что, по-видимому, рисовалось в тумане будущего, как недосказанные desiderata[48] своеобразной лукояновской программы… То обстоятельство, что перемены в губернской администрации «в такое тревожное время», быть может, еще более неудобны, чем удаление уездной корпорации, — по-видимому, совсем не входило в эти уездно-политические соображения…
Да, это была настоящая уездная драма. Казалось, мрачное будущее со всеми ужасами уездной анархии стоит уже у порога конспиративной квартиры и кидает в эту комнату свою тень… И все это, в последнем выводе, явилось бы результатом лишних трехсот тысяч пудов хлеба, который, как порох, грозил взрывом страстей, а столовые представлялись чем-то вроде политических клубов. Нужно сказать, забегая несколько вперед, что самые мрачные предсказания базарной молвы исполнились с буквальною точностью. За «корпорацией» уездной полиции последовали другие отставки. Сам г. Философов тоже, и притом окончательно, удалился в лоно частной жизни… И, однако, странное дело! — уезд не шелохнулся. Мало этого: даже ссуда была со временем увеличена вдвое, пол-уезда покрылось сетью столовых, — и нигде не обнаружилось никаких переворотов. «Спокойствие уезда» решительно обмануло ожидания могущественного уездного диктатора, сложившего с себя ответственность за последствия, которых налицо не оказалось!..
А вот, — было ли бы все так же спокойно, если бы лукояновская система продолжалась до конца, — это так и осталось вопросом…
Господин Философов торжественно встал и удалился в соседнюю комнату. А его место с видом отчасти зловещим занял г. Пушкин. Вскоре, однако, собрание деморализовалось, объявлен был перерыв, и мы вышли в другую комнату.
— Смотрите, — толкнул меня локтем один из моих «сотоварищей по несчастью», указывая головой на дальнюю комнату.
Там, среди табачного дыма, пронизанного смутным мерцанием стеариновых свечей, я увидел три или четыре фигуры, с самым таинственным видом склонившиеся головами друг к другу и, по-видимому, обсуждавшие что-то с нарочито таинственным видом.
— Вот оно где, — настоящее-то заседание начинается, — сказал мой собеседник, лучше меня знакомый с обычными приемами официальных заседаний «конспиративной» квартиры.
И он не ошибся. Все, что мы видели до сих пор, было только вперед рассчитанным эффектом уездного протеста. «Настоящее» готовилось в этом таинственном совещании, и через несколько дней мы узнали, что против нас, против всех вообще представителей политики кормления, еще даже ничем себя не заявивших, — была пущена самая язвительная «мемория». Тут-то составлено знаменитое в свое время постановление против печати, «пользующейся официальными данными», тут же задумано и сообщение о «неблагонамеренных и даже поднадзорных лицах», под видом столовых простирающих адские посягательства на «спокойствие уезда»… Все эти призраки, когда они появились через несколько дней в необычайной для них атмосфере гласности, в губернском комитете, имели, надо сказать правду, — очень жалкий вид каких-то ощипанных куриц. Я должен, однако, прибавить, что к этому категорическому заявлению о «неблагонамеренных, сеющих смуту», — сделана небольшая приписка, которою исключался полковник Рутницкий, защищенный своим мундиром… Эта приписка усугубляла зато значение и роль всех остальных приезжих уже без всякого исключения… Все мы очутились под обвинением в «сеянии смуты», иначе сказать, — под действием политического доноса. Ultima ratio[49] русской консервативной полемики!..
А приезжих было так много… Удивительно, что и после этого уезд остался все-таки спокоен.
Мы ушли, а конспиративная квартира все еще до глубокой ночи светила огнями из запотевших окон на темную улицу и пустую площадь заинтересованного города. Весть об отказе г. Философова обсуждалась в уездных сферах, интересующихся политикой, а остальная жизнь шла своим обычным нерадостным чередом, не зная, а только смутно воспринимая результаты этой уездной политики…
И было так странно порой, после описанных бурь, натыкаться на эти непосредственные проявления отдаленных влияний…
Вскоре после описанного заседания, и даже, помнится, на следующий день, — я возвращался с А. И. Гучковым от одного из новых знакомых. Спускался вечер, сырой и мглистый. Обширная площадь была пуста, на ней виднелись только сугробы рыхлого уже и мокрого весеннего снега, а среди сугробов две неясно видные женские фигуры вели негромкую беседу. Когда мы проходили мимо, — голос одной из говоривших поразил меня какой-то особенной нотой (слов я не слышал). Женщина говорила что-то нараспев и длинным рукавом суконного кафтана утирала слезы. Увидев нас, женщины быстро попрощались, и одна, плакавшая, пошла торопливою походкой впереди нас по мосткам…
— О чем ты плакала? — сказал я, догоняя ее. Она ускорила шаги. Мне было совестно добиваться ответа, но что-то в ее голосе поразило меня такой щемящей тоской, что я чувствовал потребность вмешаться, узнать, в чем дело, быть может, помочь. Ведь я для этого приехал.
При повторенном вопросе женщина с видимой неохотой замедлила шаг. Она продолжала плакать.
— Девочка из дому согнала, — сказала она, видимо делая усилие и опять утирая рукавом слезы… — Ступай, говорит, мама, добейся хлебца… Добейся, говорит… А я откуль добьюсь?.. Вот у Чиркуновых подали кусочек, только и добилась. Мужик ходил, ходил, ничего не принес.
— Неужто ничего не подали в городе?
— Да, вишь, ссуду мы получаем…
Понемногу я понял. Семья состоит из троих. Старик — плохой и убогий, не старая, но тоже довольно «плохая» жена и маленькая девочка, которая на этот раз «согнала ее с квартиры». Эта нищая семья осчастливлена ссудой в двадцать восемь фунтов. Этого хватает на неделю, в остальное время приходится все-таки побираться…
— Мы-то уж как бы нибудь… — говорит женщина… Говорит она как-то странно, как будто не может уже удержаться, но вместе прибавляет шагу и идет так быстро, что нам трудно поспевать за нею…
— По два дня и то не евши… Да, вишь, девочка-те гонит. «Добейся, а ты, мама, добейся»…
— Этто чего надумала, — продолжает она: — «Зарой, говорит, меня, мама, в земельку». Господи! — «Что ты, — я говорю, — милая моя, нешто живых-те в земельку зарывают?..» — «А ты меня зарой», говорит… И то… Кабы такая вера: легла бы и с девочкой в землю-те, право, легла бы…
Я невольно вспомнил свою «девочку по четвертому году», и безотчетный ужас сжал мое сердце. Мы оба с какой-то невольной торопливостью отдаем ей всю нашу мелочь; набирается, во всяком случае, неожиданно много для нее. Но она все так же плачет, слезы текут у нее неудержимо и все сильнее, и я боюсь, что это перейдет в какой-то необычайный взрыв заразительной жалости и смертной тоски. Я понимаю теперь, почему она так говорила, так плакала, так торопилась уйти от нас, так неохотно отвечала на вопросы. Она уходила от этого своего рассказа о ребенке, который просит, чтобы его зарыли в земельку… И, право, не знаю, решился ли бы я заведомо вызвать ее на этот рассказ…
Это была профессиональная нищенка, и я знаю, сколько самых неопровержимых соображений может вызвать рассказанный мною эпизод. Я знаю, что этой семье помочь трудно и что таких семей тысячи. Знаю также, что этой девочке лучше бы вовсе не являться на свет от «плохих» родителей-нищих. Но все-таки читатель, может быть, согласится, что этого рассказа Сироткина не изобрела «для господ», и значит… девочка по четвертому году сама надумала эту страшную мысль…
И сколько таких мыслей роилось в детских головах, принимая только другие формы, но скрывая ту же смертную тоску, которая свила свои гнезда в детских сердцах…
Вот что, между прочим, называется голодом в нашем XIX столетии…
X