Турецкая романтическая повесть - Кемаль Бильбашар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернулась во дворец Гюльбахар, села у окна. Смотрит на кузню Хюсо, а потом вверх — на Гору. Тяжко дышит Гора, вздрагивает. Могучий гул доносится из ее недр. И в этот гул вторгаются мерные удары кузнечного молота.
Ум Гюльбахар лихорадочно ищет какого-нибудь выхода. Неужто же никто не поможет ей? Ни птица летучая, ни змея ползучая? Неужто перед ней стена глухая — стучись не стучись, все попусту?
И вдруг ее осенило: «Хюсо поклоняется огню. Он, говорят, кудесник. И душа у него добрая. Может, он мое горе размыкает?»
Вышла Гюльбахар из дворца и припустилась бежать к кузне. Нырнула в тучу искр, вынырнула — и видит перед собой кузнеца в набедренной повязке. Он продолжает раздувать мехи, а сам на нее посматривает. И на лице — никакого изумления, будто давно уже ее поджидает.
Швырнул Хюсо кусок раскаленного железа на наковальню, принялся молотом орудовать, только искры летят. И так ласково улыбается, что у девушки сразу отлегло от сердца.
— Добро пожаловать, Гюльбахар-ханым.
Дочь паши сначала рассказала ему о коне.
— Знаю, — только и молвил кузнец.
Рассказала об Ахмеде, Софи и Мусе-бее. Выложила все как было, без утайки.
— Знаю, — снова обронил Хюсо.
Только когда Гюльбахар поведала ему о своей любви к Ахмеду, он не сказал ни «знаю», ни «не знаю». Задумался глубоко — и молчит.
— Отец назначил казнь на следующую субботу, — продолжала дочь паши. — Их должны обезглавить в крепости. Неужто никак нельзя их спасти?
И на это ничего не ответил Хюсо. Долго длилось его раздумье. Угли в горне погасли, железо остыло. А Хюсо все стоит — думает, думает.
Только когда заголосили петухи, поднял он опущенную голову.
— Приходи ко мне завтра вечером, — говорит, — может, и придумаем что-нибудь…
Его слова заронили надежду в сердце Гюльбахар.
Вот уж и солнце — багровое, стылое — показалось из-за Горы. Зашумел, зашуршал ветер, студью повеял.
Сидит Гюльбахар у окна, все ждет, не случится ли чудо какое. Стаями белых птиц вылетают искры из кузни. Белым-бело небо над дворцом. А Гюльбахар все ждет и ждет, сгорая от нетерпения. И чудится ей, будто отворяются все двери крепостные. Распахивается и тяжелая тюремная дверь. Ее Ахмед — на свободе. Обнявшись, сидят они на берегу Кюп-гёля, среди скал, где вьют себе гнезда орлы. С улыбкой смотрят друг другу в глаза, радостные, счастливые. Каких только чудес не рисуется воображению девушки! Мнит она себя героиней сказа о гневе Горы — и не описать, что в душе у нее творится.
Еле-еле дождалась Гюльбахар вечера. Извелась, измытарилась, подняться не может. Лишь с полночными петухами кое-как встала и, держась за стены, побрела по коридору. Сердце билось — как у пойманной птицы.
«Эйвах, — вздохнул Хюсо, когда ее увидел. — Я и думать не думал, что ее любовь так сильна. И всего-то один день прошел, а уж, бедная, еле жива!»
Сколько ни ломал он голову, кругом была одна безысходность. Однако Гюльбахар глядела на него с такой надеждой, что у него просто язык не повернулся сказать ей правду.
— Ладно, доченька, не горюй, — утешил он дочь паши. — Уж как-нибудь спасем их от казни. Ты только сходи потолкуй с Караванным Шейхом. Он живет в той деревне, что внизу.
— Я знаю, где он живет, — сказала Гюльбахар. — Но ведь он ни с кем не разговаривает.
Караванный Шейх был уже дряхлым стариком. Маленький, кругленький, словно ком теста. А вид — величавый. Длинная борода сверкает, словно снег под лучами солнца.
Перед домом, где обитает Шейх, высится огромный священный дуб, который почитают чуть ли не больше самого Шейха. По всей стране ходит молва о чудесах, совершенных ими обоими.
В этом месте сходятся караванные пути из Аравии, Трабзона, со всей Анатолии. Отсюда отправляются в Иран-Туран, Индию, Китай. Все караванщики, откуда бы ни были родом, оставляют немного денег под дубом. Никто к этим доброхотным даяниям не притрагивается — так и лежат там высокой кучей. Лишь по праздникам Шейх раздает их всем нуждающимся. О тех, кто не хотел или просто забыл оставить здесь пожертвование, рассказывают внушающие ужас истории.
В предутреннюю пору над этим дубом покачивается Звезда Караванщиков. Всем заплутавшим, всем, кто в беде, указует она верную дорогу.
Туда-то и явилась Гюльбахар. Постояла у дуба, потом заглянула в дом Шейха, попросила передать ему, что ее послал Хюсо. Шейх тут же пригласил ее в свои покои.
Восседал он на большой пушистой медвежьей шкуре. Его голубые глаза лучились звездами. Весь он походил на хрустально-светлый и прозрачный ручей. Гюльбахар опустилась перед ним на колени, трижды поцеловала его в плечо.
— И я тоже караванщица, — молвила, — бедная караванщица, сбилась с пути в горах, пришла к тебе за помощью. Помоги же, не то мы все погибнем. Буря бушует, мгла все кругом застилает. Я птица беззащитная, сижу на дубе перед домом твоим, а вокруг вьются орлы да коршуны. Клювы у них острые, сердце мне выклюют.
Тронуло горе ее старого Шейха. Поразила его красота ее дивная.
— Расскажи мне, в чем беда твоя, доченька.
Все рассказала ему Гюльбахар, ничего не утаила. Запустил Шейх руки в бороду свою пышную, задумался. А сам смотрит в окно на звезду, полыхающую голубым огнем. Ждала-ждала Гюльбахар, пока он что-нибудь скажет, тело ее онемело, а он все молчит, размышляет. Наконец вымолвил:
— Иди с миром, дочь моя! Небо не попустит гибели безвинных. С одной стороны звезды́ — тьма, с другой — свет… Иди, дочь моя. А я помолюсь за твое счастье и благополучие… Передай кузнецу: надо позаботиться, чтобы конь был возвращен паше. И еще скажи ему: пусть заглянет ко мне.
Гюльбахар ушла от него радостная, даже голова кружилась. Стало быть, есть еще надежда…
Вернулась она во дворец, ждет, что дальше будет. А в душе — смятение сильное. Хоть и верит кузнецу, Шейху, дубу, Звезде Караванщиков, да уж больно зол отец. И чем ближе день казни, тем злее. И не подступись. Ни с кем не разговаривает. Все время один и все время так и пышет яростью. Побледнел, осунулся, спина ссутулилась. Что-то его гнетет, что-то честь его задевает — но что́ именно, он и сам сказать не может.
Гюльбахар не решалась теперь ходить в тюрьму. Мемо каждый раз встречает ее, будто тяжело больную, падшую, отчаявшуюся женщину. Этого унижения она не может стерпеть. И такой он участливый, такой великодушный, бескорыстный — ну просто святой! А в глазах боль нечеловеческая. Взглянет — кажется, железо растопится, не то что слабое человеческое сердце.
В эти дни дочь паши частенько думала о Мемо. Каждую ее просьбу он безотказно выполняет. Головой рискует, а выполняет. И даже не просто с охотой, а с какой-то беспредельной радостью. Скажи она: «Пожертвуй за меня жизнью, Мемо!» — ни на миг не задумается, счастлив будет. Видно, любит ее крепко. Жарко пылает, видно, его сердце. Он и радуется, и муку мученическую терпит, устраивая ей свидания с Ахмедом. И не поймешь, что сильнее — радость или горе.
«Ах, Мемо, Мемо, — вздыхала Гюльбахар, — пока душа теплится в теле, не забуду твоей доброты. До последнего своего дня не забуду!»
Она все время прохаживалась возле тюрьмы, но старалась не попадаться на глаза Мемо.
Холодное ночное небо усыпано мириадами крупных и мелких звезд. Все затихло, замерло.
Не в силах уснуть, Гюльбахар сидела на обычном своем месте — у окна. И когда забрезжил рассвет, вдруг увидела коня возле кузни. Чуть погодя появился кузнец. Вскочил в седло и поскакал в сторону Горы. У Гюльбахар зашлось сердце. Она сразу смекнула, куда и зачем он путь держит.
По всей округе разнеслось, что Хюсо отправился к горцам. И будто бы с собой у него печать самого Шейха. Народ ликовал. Не может быть, чтобы кузнец вернулся с пустыми руками. Повеление Шейха — тем более скрепленное его печатью — священно для всех. В этих краях ни один человек не осмелится ему противоречить.
Услышав эту весть, съехались курдские беи. Прискакал и отец Мусы-бея, а с ним и его люди в широких из козьего меха бурках и высоченных войлочных шапках. И все они тоже радовались. Никто, правда, не мог понять, почему всемогущий Шейх вмешивается в это сугубо мирское дело. Откуда услышал он о предстоящей казни? Ведь он живет в полном уединении, отрешенный от этого мира.
До казни оставалось всего три дня. Одно только опасение, что Хюсо не успеет обернуться за такой короткий срок, и умеряло общее ликование.
Дошло все это, конечное дело, и до Махмуда-хана. Ну и взбесился же он! Почем зря честил Шейха — зачем-де суется куда его не просят! Успокаивала его лишь надежда, что Хюсо не успеет управиться. Эти горцы такие строптивцы, они и на печать самого Шейха не посмотрят. Его слово для них не указ. Но что, если они все же возвратят коня?
Размашисто шагая по мраморному залу, паша громко ворчал:
— Даже если приведут коня, не отменю казни. Ни за что не отменю. В субботу им всем троим отсекут головы и кинут останки собакам. Такова моя воля! Эти ослушники посмели бросить вызов мне, османцу! Их кровь прольется на алой заре. Я не пощажу даже этого тысячелетнего смутьяна Софи.