Как птица Гаруда - Михаил Анчаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«— Это не мысль, это злодейство, — говорю. — Сережа, плюнь конфетку.
Он выплюнул конфету мне в ладонь.
Им в основном по двадцать лет. Кукушонок старше.
Двадцать лет — это возраст пожилой лошади. Молодежь — она, конечно, молодежь, но похоже, что эта — безнадежно устарела. Мне неинтересно, что ты отрицаешь, интересно — что ты предлагаешь. А главное — кто это должен осуществить.
Вся эта дохлая элита стала родословные искать, как нанятая. Будто не знают, что каждый произошел от двух брызг, как говаривал Шиллер».
А некоторым даже надоело происходить от обезьяны и хочется происходить из космоса. Пусть. Зотову не жалко. Его это не колышет. Он хочет понять, как из космических потомков получается столько подонков. Ах вы, химики… Когда же вас пымают?
— Дед, — громко сказал Санька, стоя в конце коридора. — Самое любопытное, что с точки зрения термодинамики эволюция невозможна. Основной ее закон — уменьшение запаса движения, распад и упрощение структур… А вся эволюция — это усложнение структур… А?… Лихо?
— Санька… Не здесь… не сейчас, — пытался Зотов его остановить.
Но он говорил все громче, все заносчивее, чтобы слышали эти все и что он их всех — и по силе, и по уму — запросто переплюнет. Зотов понимал: ему нужно, — но это было непереносимо. Он хотел сразу всему ихнему противопоставить все свое: грязи — чистоту, болтовне — мысль, он хотел сразу, а так не бывает.
И Зотов стал Санькой, и слышал все, что было в нем.
И до Зотова дошло — происходило не одно соревнование, а два. Одно на ринге, другое — в зале, и оба были дурацкие. Ринг и зал соревновались между собой. В воображении. И ринг считал, что в случае чего он этому залу рыло начистит, а зал считал, что в эпоху НТР он всегда этот ринг облапошит.
«Может быть, это конфликт физических и умственных занятий? — подумал Зотов и тут же понял: — Чушь!» В зале через одного сидели кирпичи с дипломами, а на ринге математики били друг друга по почкам.
Женщина позади Зотова сказала:
— Между прочим, отец этого Александра Зотова — в красных трусах — знаешь кто? Геннадий Зотов. Он сейчас со своей женой на Западе. Он ест землянику зимой, а лето проводит в шхерах…
Неужели Кротова? Зотов хотел оглянуться. Нет. Ну ее к черту.
Воздух откуда-то в форточку втягивался запахом весны, как будто стекло разбито, и Зотов с Таней целуются в котельной у Асташенковых, и он совсем молодой еще и еще не встретил Марию.
— Я тоже хочу зимой землянику, а лето проводить в шхерах, — сказала Кротова своему мужу. — Ты не знаешь, что такое шхеры?
— Не знаю, — сказал муж и заорал: — Бей! Бей!
— И я не знаю, — сказала Кротова. — Обещай мне, что повезешь меня в шхеры.
— Заткнись, — сказал муж.
Гонг. Второй раунд.
Ну хорошо: зверь, грызущий зверя, не знает, что сам подохнет. Но ведь человек-то знает? Почему же он убивает — всеми способами укорачивает ниточку?
В глазах рябило от разноцветных платьев, заполняющих весь этот станок для мордобоя, и неряшливо одетая Жанна кормила Сережку конфетами.
— Говорят, она стала попивать не только кисленькое винцо, — сказал Гошка.
Господи, этого еще не хватало! Сережка мой…
Зотов вспомнил, как вчера вечером он встретил Панфилова в чужом доме, в лифте, и он на плече возил чужого кота — вверх-вниз.
— Зачем ты это делаешь?
— Я ему обещал, что покатаю.
Вверх-вниз, вверх-вниз. Совершенно трезвый.
— А почему ты такой дохлый?
— Так…
— Ты стал известен… Выступаешь…
— А ты спроси, что я делаю после выступления!
— Я вижу — катаешь чужих котов. А что Сапожников? Куда он пропал?
— У него жена умерла. И двигатель вечный лопнул. Санька спрашивал. Диск. Вечно вращающийся.
— Я даже не знал, что он был женат.
— Она тоже этого не знала…
Ясно. Веяние времени. Ну еще бы! Она не хочет быть белой рабыней, она хочет вращаться. Сначала отдельно. Потом они сбиваются в ансамбли и вращаются все сильнее, — Зотов это видел у Жанны.
Катаются. Вверх-вниз. Панфилов говорит:
— У Брейгеля есть картина — из воды торчат чьи-то ноги… Картина называется «Икар». Никто и не смотрит, как кто-то с неба сверзился… А теперь на небо смотрят — не кинули бы бомбу…
— Вот что, пойдем ко мне, — сказал Зотов.
— А кот?
— Отвези кота, и пойдем ко мне. Я тебя подожду внизу. А завтра пойдем смотреть бокс, Санька демобилизовался и зовет. Хочет, чтоб были свои.
Лифт укатил вверх, замигали цифры. За стеклянными дверями, ведущими вон из дома, была черная духота — плохая погода.
…И Зотов снова стал Санькой и слышал душой все, что было в нем.
Век заканчивался. Вечерело над двадцатым, стальным, электрическим, ракетным, атомным, молекулярно-биологическим, лазерным, хаотическим и отрегулированным и, в значительной мере, нацистским. Странно. Куда же главная-то сила века подевалась? Ну какая разница, кто кому порвет пасть, если уцелевший все равно не знает, куда себя потом деть?
— Бей!.. Бей! — кричала компания кукушонка.
— Санька! — крикнул Анкаголик. — За что бьешь?!
В зале раздался хохот.
— А действительно, за что? — спросил Панфилов.
Зотов отмахнулся. Он тоже не знал.
Жанна разворачивала Сереге очередную конфету.
— Бей! Бей! — кричала ее компания. — Бей!
И Санька наконец увидел их.
Левой, левой, потом правой, правой… Инструмента для хорошей жизни не изобретешь! Изобретать надо поведение!
— Бей! Бей! — кричал бельэтаж и бил в ладоши.
Санька обхватил соперника.
— Брэк! — крикнул лысый с бабочкой. Санька не отпускал.
— Брэк! — повторил тот.
— А пошел ты… — невежливо и отчетливо сказал Санька.
В рядах стали вставать. Судьи зашелестели протоколами.
— Хочешь быть чемпионом? — спросил Санька противника.
— А кто не хочет? — вырываясь, спросил тот.
— Я, — ответил Санька.
И отскочил в угол. Зал засвистел, заулюлюкал.
Санька зубами развязал узел, зубами растянул шнуровку. Сорвал перчатку, сунул ее под мышку, свободной рукой развязал вторую и тоже сорвал ее.
В зале перестали свистеть, и кто-то ахнул, когда Санька запустил перчатки в зал, пригнулся, перешагнул через канаты и ушел по проходу не прощаясь.
Начался бедлам, какие-то звонки, свистки, что-то беззвучно кричали судьи. Лысый, в белых одеждах с бабочкой, нерешительно поднял руку внезапному чемпиону, который был никому не интересен.
Потом ринг стоял пустой и освещенный, без единого чемпиона. Потом над ним погасили свет. Судьи собрали шмотки, и зал стал расходиться. Куда-то прошел милиционер, кто-то пронес полотенце и графин с водой. В верхнем ряду осталась Жанна и четырехлетний Серега с шоколадной эспаньолкой на подбородке; Жанна была одета нарядно и неряшливо, у Сереги был запущенный вид.
— Привет, — сказал Панфилов и помахал ей рукой.
Она ответила, встала, наклонилась к Сереге, вывела его из рядов в проход, постояла, посмотрела на пустой ринг и ушла куда-то наверх.
— Откуда ты ее знаешь? — спрашивает Зотов.
— Знаю, знаю. Вот это бокс! Ты что-нибудь понял?… Нас дисквалифицировали.
Анкаголик сидел откинувшись, как боксер на ринге, обхватив спинки пустых стульев.
— А дисквалифицированный не человек? — спросил он.
Так.
А на следующий день прибежал Санька и сказал:
— Беда.
А уже давно видно, что беда.
— Жанна пропала.
— При чем тут Жанна?! — крикнул Зотов. — А сын?! Серега как?!
— Я не знаю… — сказал Санька.
— Отделались!
Потом пришла ее мать. Зотов ее не узнал даже. Она взмолилась — помогите.
— Я с тобой, — сказал Санька.
— Нет, — сказал Зотов. — На этот раз без тебя.
«Я пришел к старому дому и стоял перед ним как во сне. И это описание того, как человек вернулся через много лет в свой старый дом и обнаружил, что все на месте и даже замок на двери не переменили. Он смеясь достал хранимый как талисман старый ключ и тихонько отворил наружную дверь. За ней была вторая. Он толкнул — заперто на крючок. Там голоса знакомые — видно, слышали, как он открывал ключом. Он закричал: „Это я! Я! Откройте!..“ Там засмеялись, узнали его и не открыли.
И тогда он вспомнил, что все, кого он ожидал встретить в этой квартире, давно умерли и за дверью смеются совсем новые, другие люди».
Зотов вошел и увидел компанию. Это была такая мерзость и срамота, что мы описывать не будем. Как Зотов увел оттуда Жанну и с какой философией столкнулся — об этом тоже вспоминать не хочется. Может, и не удалось бы увести, да он позвонил немому брату своему. Тот пришел, и дело решилось домашним способом.
Из всего, что говорил кукушонок, запомнилось «для». Мол, поскольку после бомбы все святое попрано, надо жить «для». Для чего? Для. Абсурд. Но в этом якобы абсурдном предложении чувствовалась ба-альшая целеустремленность.