Рыба. История одной миграции. - Алешковский Петр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как спала, Верунчик?
— Хорошо, а ты?
— Ничего себе. Когда зайдешь?
— Управлюсь с бабулей — и сразу.
— Очень хорошо, до двух я дома.
Если он уходил рано, я все равно заходила, предварительно позвонив, хотя у меня и были ключи. Так он когда-то попросил, и я свято соблюдала уговор. Я убирала, стирала белье, забирала сухое вниз, гладила его вместе с бабушкиными простынями. Не днем, так вечером мы обязательно встречались. Изредка он бывал занят целый день, но тогда обязательно предупреждал, извинялся.
Иногда я приходила, а он сидел за столом — читал бумаги. Я садилась в кресло под желтый торшер, открывала книгу и украдкой поглядывала на его крепкую прямую спину. Мне нравилась его выдержка. Я знала: он знает, что я смотрю на него, но он не оборачивался. Как-то он признался, что ощущать меня спиной — пытка. Я вспоминала это признание, и глупое счастье расцветало на моем лице — я смотрелась в зеркало, и мне хотелось плакать.
Антона заперли в психушке надолго, Валентин Егорович исправно платил за лечение. Доктор был доволен пациентом, кажется, даже отец поверил в возможность исцеления. Я поняла это по тем редким фразам, что он иногда бросал.
— Парень стал — не узнать. Спокойный, но не подавленный, много читает, кажется, даже собирается пойти учиться.
Антон числился на экономическом факультете МГУ, но уже три года не вылезал из академических отпусков.
Юлька жила в Антоновой квартире, но встречались мы редко, она говорила, что работает в рекламном агентстве. Один раз мы столкнулись на площадке перед лифтом — я мыла пол. Мне показалось, что она заторможена.
— Юлька, ты что?
— Чего?
— Юлька! Ты опять? Все Валентину Егоровичу скажу!
Она как-то криво улыбнулась.
— С ума сошла в натуре, просто устала, целый день на съемках.
— У Антона давно была?
— Позавчера. Он, кстати, тоже о тебе спрашивал.
— Когда его выпишут?
— У Черепа спроси, он его тормозит. Ждем-с.
И пошла по коридору к квартире, цокая каблуками, стерва рыжая. К Антону она и правда ходила исправно — два-три раза в неделю, плюс один раз — Валентин Егорович, так что парень сильно не тосковал в своем заточении. Он готовился к вольной жизни, старался изо всех сил.
Марк Григорьевич приезжал теперь к своей Наталье два раза в месяц на три-четыре дня, поломал-таки график, поссорился с импресарио, а заодно и с женой. Увидел как-то, что я глажу мужские рубашки, спросил — чьи. Я не стала изворачиваться, стесняться было нечего. Реакция его была неожиданной, Марк Григорьевич принялся мучить меня рассказами о своей Наталье. Девочка настаивала на женитьбе, но Марк Григорьевич не мог бросить жену. Жена болела.
— Да и вообще она со мной двадцать семь лет, вернуться в Россию уже не сможет, оставить ее одну в Италии я права не имею. Вера, что мне делать?
— Бросить Наталью!
— Это невозможно!
Он вскакивал, метался по кухне, размахивал руками, снова бросался на стул, застывал в скорбном молчанье. Про свои отношения с Валентином Егоровичем я не рассказывала, все попытки узнать о них пресекла сразу и твердо. Мы страдали по Наталье. Наталья страдала в Москве, жена — в Милане, Марк Григорьевич — и тут, и там.
Наконец, пары вырвались наружу — девочка поставила ультиматум. Марк Григорьевич нашел в себе силы отказать.
Он пришел домой абсолютно больной, не раздеваясь, рухнул на кровать и проплакал до поздней ночи, когда я смогла, наконец, уговорить его раздеться, принять ванну и лечь спать. Все это время я просидела рядом — он просил не уходить. Он лежал, уткнувшись в подушку лицом, стеснялся слез — и то немного успокаивался, то заходился снова. Он прощался с той жизнью, которой уже не будет никогда.
Утром, уезжая в Италию, тепло прижался к моему плечу, чмокнул в щеку:
— Вера, Вера…
Повернулся, уехал и до конца лета не появлялся в Москве.
Я рассказала о его трагедии Валентину Егоровичу. Его ответ поразил меня:
— Истерик, ушел от ответственности, поплакал и забыл.
Он сказал это зло, резко, отведя глаза. Я не поняла, о какой ответственности он говорил. Мне стало страшно, я приняла это высказывание на свой счет. Вечером сомнения вновь одолели меня — его не было рядом, чтобы их развеять. Я плохо спала в ту ночь.
13
Много раз замечала, что наши суждения о людях поверхностны. Схватив какую-то основную черту и вбив себе в голову, что это и есть характер, мы успокаиваемся. Скорость, с которой протекает наше общение, редко кого заставляет думать о человеке глубоко — первого впечатления вполне достаточно, и это, наверное, хорошо, иначе все бы с ума посходили. Когда любишь, прощаешь, отсекаешь ненужное, ужас приходит, когда начинаешь в человеке сомневаться.
Утром, прибравшись в квартире Валентина Егоровича, я отправилась в магазин и в аптеку. Конурка консьержки была приоткрыта, и я заглянула поздороваться с Полиной Петровной. Старушка лежала на топчане, тупо глядела в стену.
— Полина Петровна, не заболела?
— Вера, ты?
Маленькие глазки медленно повернулись в мою сторону, сжатые в ниточку губы неохотно вытолкнули на Божий свет слова:
— Оксана умерла.
Оксаной звали ее дочь-проститутку. Я зашла внутрь, села на край диванчика. Не глядя на меня, она заговорила, как если б была одна.
— Куда мне теперь? Надо б идти домой. Здесь я на людях, а там кому нужна? Папа учил: “Следи, запоминай, докладывай”. Я и следила. Докладывать некому, но ведь знаю, весь дом знаю, каждого. Сил нет, а все равно смотрю, запоминаю, может, пригодится. Папа на “Каналстрое” служил, по Дмитровской дороге, я в лагпункте родилась на Трудовой Северной, в бараке охраны. Потом отцу коттедж дали вместе с майорской звездой… Дед был дворником у графини, а отец до майора НКВД дослужился — равнялось полковнику. Теперь вот целая квартира у меня, когда совсем и не надо ее. Пора съезжать.
— У тебя же внук, пусти его, если не хочешь отсюда уходить.
— Внуку есть где жить, жена богатая, две комнаты раздельные. Пора, наверное, съезжать — сил нет, еле хожу. Думаешь, доверила б тебе лестницы мыть, если б сама могла? Сперва проверила — ты чисто моешь, совесть есть. Оставайся заместо меня, я буду спокойная — передала подъезд.
— Спасибо, Полина Петровна, но не по мне работа.
— Денег хочешь или думаешь, Колчин на тебе женится? Поверь мне — одной лучше, страстей нет, я знаю. Я и Оксанке так говорила — не послушалась, от страстей и сгорела.
— Что ты про Валентина Егоровича знаешь, говори!
— Нет, Вера, информацией не торгую — совесть и честь есть, сил вот нет. Амба! А мне можешь и не верить. Для одного человек такой, для другого — другой, для меня — предмет наблюдения. Иди, куда шла, сама решу, как быть, всегда сама решала, с того самого момента, как папу расстреляли. Только он не враг народа был — он сам народ и был.
Она во мне не нуждалась. Даже оказавшись у разбитого корыта, не сняла маску, лишь чуть приоткрыла лицо. Она замерзла от одиночества, в ней не вспыхнуло желание простого человеческого тепла. Я ушла. В аптеке и в магазине слова старухи не шли у меня из головы. Что-то она знала о Валентине Егоровиче, чего мне знать не следовало. Знала, но не рассказала: одно дело — пустые сплетни травить, другое — делиться информацией.
Мне было жалко ее в тот момент, но зря, наверное, я ее пожалела, бабка оправилась от печали, похоронила непутевую Оксанку и никуда не съехала: кряхтела, но должность свою исполняла. В квартиру, чтоб не простаивала зря, пустила постояльцев. То, на что она намекала, я все же узнала, вот только как она все выведала, осталось для меня тайной.
14
Девятнадцатое августа. Я запомнила этот день. Сперва долго занималась с бабушкой, поэтому позвонила ему позднее обычного, часов в двенадцать. Телефон не отвечал, видимо, Валентин Егорович ушел по делам. Бабушка, наконец, заснула — ночь выдалась у нас веселая. Я помчалась наверх, решила быстро прибраться в его квартире. Как всегда, открыла дверь своим ключом. Из его комнаты доносилась громкая музыка — Валентин Егорович любил слушать английский рок, “дань юности”, как он говорил. Значит, он в квартире? Я рванула в комнату, почему-то подумалось об инфаркте, хотя на сердце он никогда не жаловался. Распахнула дверь. Они были в кровати — он и Юлька, первые секунды они даже меня не заметили. Магнитофон лупил что есть мочи, я поняла — Юлькина прихоть, без наушников она, кажется, и в туалет не ходила.
Волна воздуха от распахнувшейся двери долетела, или он почуял спиной мое присутствие, но вдруг повернул голову. Вслед за ним увидела меня и Юлька. Валентин Егорович резко откатился в сторону, вскочил, как резиновый, сделал шаг навстречу. Голый, злой, незнакомый, молча смотрел на меня исподлобья. Я отвела взгляд, сердце рухнуло в пятки, а тело затопила знакомая волна стылого ужаса. Он напомнил мне Геннадия в Харабали — в глазах безумство и беспощадная решительность. И глаза Юльки, изучающие обстановку, приближенную к боевой. Но до боя не дошло.