Красные сабо - Жан Жубер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От этих каникул у меня осталось двойственное впечатление. Помнится мне, что часто шли дожди, погода хмурилась, высокие гребни вздымались вдали на поверхности моря. Нам ничего не оставалось, как сидеть в комнате, читать или глядеть сквозь мокрое стекло на дождливый пейзаж. В столовой мы занимали маленький столик у окна. Я усаживался спиной ко всем пансионерам с их противно-приторными разговорами, я сердился на мать, которая, будучи от природы общительной, на мой взгляд, слишком часто принимала в них участие. Погода, пробежавшая собака, поданное блюдо — все служило предметом обсуждения. Когда речь заходила обо мне и слышалось: «Какой большой мальчик, сколько же тебе лет?» — я готов был сквозь землю провалиться. Упрямо стиснув зубы, я мрачно молчал, чтобы пресечь эти заигрывания.
— Ну и дикарь же ты! — упрекала меня мать.
На что я возражал:
— Они все такие противные!
Дикарь… да, я был настоящим дикарем и унаследовал это качество от отцовской семьи — этих солонских крестьян, ремесленников или браконьеров, молчунов, забившихся в свои лачуги. «Здравствуйте. До свиданья. Хорошая погода» — вот и все разговоры. Языки развязывались только в семье, в кругу родни, да и то по большим праздникам. А в остальном — упорное, недоверчивое молчание. Позднее, уже взрослым, я наблюдал, как они разыгрывают дурачков перед приезжими парижанами, только приглядевшись, можно было уловить хитринку, затаившуюся в уголках их глаз.
Да, я был настоящим дикарем, даже на пляже, где большей частью играл один, строя из песка города, крепости, мосты и башни. Новое увлечение захватило меня: я буду архитектором. Но в порту, куда мы ходили смотреть на возвращавшиеся после ловли шаланды, я уже хотел быть моряком: рыбаком-матросом, а вовсе не корсаром и не мореплавателем. Как видите, иногда я был довольно скромен в своих мечтах.
В тридцать шестом году на пляжах полно было мужчин в подтяжках и каскетках и бледных, незагоревших женщин, которые никогда не видели моря и, стоя на берегу, с визгом подбирали юбки, спасаясь от набегавшей волны. Из ресторана доносился запах жареной рыбы. Однажды вечером над бухтой взлетел фейерверк, каждому взрыву ракет вторили крики, охи и ахи зрителей. От искры загорелась куртка пиротехника, он бросился в воду под шум и гам собравшихся. Минуту спустя он вынырнул мокрый, но невредимый.
Моя мать часто рассказывала мне — и я охотно верю ей, — что я всегда заводил себе друзей чуть ли не накануне отъезда среди мальчиков и девочек, одетых как и я, в полосатые купальники и полотняные панамки, неутомимо копавшихся в песке или плескавшихся в «лягушатнике». После дней, проведенных в полном одиночестве, для меня вдруг наступало время страстных привязанностей, тем более горячих, что близился отъезд. С превеликим трудом меня извлекали с пляжа, обещая вернуться после обеда на мыс, где мы сможем играть даже в темноте. Тучи мошкары вились вокруг фонарей, из казино доносились звуки вальса и смех. Мы взапуски бегали по темному пляжу, где-то близко рокотали невидимые волны. Нам казалось, будто мы знакомы всю жизнь, но подходило время разлуки, и я уезжал, тоскуя по потерянным друзьям и еще долго изнывая от новой, не изведанной раньше печали.
И доныне именно это чувство пробуждают во мне простые слова «семейный пансион», или же почтовая открытка с видом скромного морского курорта, или ребенок на пляже, копающий песок, с лопаткой и ведерком. Точно так же праздник 14 июля с его фейерверками одновременно чарует и печалит меня: надо бы веселиться и ликовать, а мне что-то мешает. Здесь, в Лангедоке, есть один домик, окруженный небольшим садом, и, сколько бы раз я ни проходил мимо него, меня всегда охватывала острая грусть. И однако, ничего мрачного в нем нет: обычная решетчатая ограда, аллея с подстриженными самшитовыми кустами, несколько деревьев, цветники, и за розовыми кустами фасад. Но стоит мне взглянуть на него, и сердце мое сжимается. Я долго доискивался и не мог понять истоков этого волнения, пока однажды меня вдруг не озарило: это сходство с тем пансионом, где я отдыхал в детстве и который даже не совсем ясно помню. Кажется, вот-вот на крыльцо выйдет моя мать: молодая, красивая, в легком летнем платьице и в соломенной шляпке на коротко подстриженных кудрях.
Эти картины морского побережья тайно тревожат меня до сих пор. И я чувствую: они навсегда врезались в мою душу.
А еще мы летом ходили в лес. Это было до войны, в тридцать седьмом — тридцать восьмом годах, тогда стояла прекрасная, очень жаркая погода, и вообще мне кажется, что в то время мы были счастливы. Конечно, в газетах много писали о гражданской войне в Испании, то и дело на страницах мелькали слова «Теруэль, Мадрид, Гвадалахара»; чувствовалось, что дело начинает принимать скверный оборот для республиканцев, еще хуже было положение в Германии и в Италии, но вначале, я думаю, никому просто не хотелось воспринимать все это слишком трагически. И вот по воскресеньям мы отправлялись всей семьей в лес, кто на велосипеде, кто пешком, даже Мина шагала рядом с отцом, который толкал перед собой тачку. Мы уславливались встретиться возле «Четырех камней», и дети, в том числе и я, мчались вперед на велосипедах, изображая гонки. Взрослые кричали вслед: «Смотрите поосторожнее на парижском шоссе! Останавливайтесь перед шлагбаумом!» Потные и запыхавшиеся, мы подъезжали к будке стрелочника и там делали минутную передышку, так как на этом полустанке шлагбаум всегда был опущен. Нужно было толкнуть турникет и посмотреть направо и налево, потому что здесь проходила четырехколейка, и поезд мог появиться с любой стороны. Иногда мимо нас с грохотом и воем мчался «скорый» на Клермон или Марсель; я читал названия городов на вагонах, и мы махали пассажирам, глядящим в окна. Перебравшись через железную дорогу, мы ныряли в прохладу и аромат лесной листвы.
Это самое прекрасное воспоминание, которое я сохранил о нашем лесе, если не считать воспоминаний об осени и грибах. Позже, подростком, я буду приходить сюда, уже одинокий и печальный, но в те времена я еще любил наши семейные сборища, шутки и общий смех. Мы завтракали на полянке, усевшись прямо на мох, а потом я играл с Сильвией и с кузинами Полеттой и Иветтой, которые были старше меня, хотя их и продолжали по привычке называть «малышками». Мы лазили на деревья, сооружали шалаши из папоротника. Потом все собирали в большие мешки шишки — дома ими растапливали плиту. На обратном пути мой отец и дядя Эжен поочередно везли тачку. С высокого берега мы видели в низине деревенские крыши и дымки над ними, а вдали, на холме, замок Монтаржи. Солнце клонилось к горизонту, и я помню это розовато-лиловое небо, все в длинных жгутах облаков, гонимых ветром. Иногда тучами вилась мошкара, а иногда ласточки низко пролетали над землей, и мы знали: завтра пойдет дождь.
Жорж и Жермена не участвовали в общих лесных прогулках, хотя иногда приходили к нам пообедать и сыграть в карты во дворике под сливой. Дядя, который всегда жил бедняком, когда сам вырезал сабо, теперь, занявшись торговлей обувью, подкопил денег и купил машину. Автомобиль в те времена ставил своего владельца ступенью выше остальных. Мне кажется, и в нашей семье на дядю уже смотрели как на человека, занявшего более высокое положение. Меня он иногда брал с собой в поездки; таким-то образом я и открыл для себя деревни, где он жил раньше: Шюэль, Шантекок, Куртене, Сен-Жермен-де-Пре, и вовсе безвестные, затерянные среди лесов и полей глухие уголки, пропахшие навозом. Он заходил в дома, где побывал когда-то, беседовал с людьми и уж обязательно наведывался в местную мастерскую, где выделывали сабо. В большинстве случаев оказывалось, что он знаком с хозяином, но даже если это было не так, дружба завязывалась мгновенно, поскольку Жорж был необыкновенно общителен, весел и за словом в карман не лез. Случалось, вначале собеседник поглядывал на него немножко косо, но скоро ему становилось ясно, что дядя — настоящий мастер своего дела, и атмосфера становилась дружеской. Дядя с пониманием рассуждал о заготовках дерева, об инструменте, о сбыте. Хозяин лез в шкаф за бутылкой и стаканами, но дядя отказывался: он только хотел поговорить, повспоминать!
— Нет-нет, спасибо. Стакан воды, если можно. Разрешите взглянуть на вашу работу?
— Почему бы и нет?
Мы шли в маленькую запыленную мастерскую, где пахло березой и лаком.
— Ага, вот эти сабо? — Он брал их, взвешивал в руке, подносил поближе к свету, поглаживал, проводя пальцами по всем изгибам. — Хороши! — говорил он. — Крепкие и удобные. Добрая работа!
В других случаях он помалкивал, предоставляя говорить хозяину, сам же не делал замечаний, так как не любил обижать людей. Но позже, в машине, он ворчал:
— Видал? Прямо не сабо, а баржи! Только дерево зря испортил. Да… переводятся хорошие мастера!
О своем ремесле он всегда судил непререкаемо строго.