Может, оно и так… - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сосны неодобрительно покачивают верхушками.
Женщина улыбается, не вмешиваясь.
— Тру-ру-ру… — повторяет человек в джинсах, идет дальше своей дорогой.
Ветви мимозы провисают до земли, образуя укрытие.
Роса опускается на траву, и та отзывается благодарно едва уловимым запахом зелени.
Тайная подруга усаживает его на камень в окружении щедрой желтизны, которая опадает к ногам с тихим шелестом, сама пристраивается рядом, ладонь кладет на ладонь. А над головами, вдоль синевы, поперек судьбы, на исходе неспешного к ним подлета — птичье перо на полнеба дымчатыми, сквозистыми облаками, омытыми за морями, чтобы восхитить каждого, кто на это способен.
Сутулится седоголовый на камне, колени обхватив руками:
— Не унести с собой взгляды, походку, умолчания твои. Не повторить поездки на оранжевой капельке, прогулки в россыпи цикламен, луч, пробившийся через завалы облаков, восторженный закат розовым, невозможно розовым сполохом над головами. Помни это. За двоих помни…
«Dance me… Dance me… Dance me…»
Тайная подруга просит:
— Назови по имени. Хоть раз назови. Подари мне меня.
Не освободиться от памяти, что засела иглой. Не назвать по имени, чтобы не обратилась в Смадар, Гилу, Эстер, не затерялась среди Ципор, Рут, Рахелей.
«И нас… — просят деревья, цветы, букашка на траве, французские консулы. — Назови словом своим…»
Не дождавшись ответа, берет его за руку, ведет по тропке. Затем по лестницам, вниз и вниз. Где цикламены с анемонами. Анемоны с цикламенами рядами, в буйстве весны, высаженные к их приходу.
Кафе, затерявшееся в зарослях.
Подушки на стульях яркой раскраски.
Тени решетчатые на стенах.
Окна бойницами, чтобы занять оборону, защитить и уберечь, — как же она раскрыта, тайная его подруга!
Молчат.
Пьют вино из одного бокала.
Ее рука на его руке. Исхудалое лицо, глаза огромны. Предыдущее не существует. Последующего тоже нет. Глубина чувств — не донырнуть до дна.
А за окном небо бездонное, темнее синего. Белесый обруч вокруг луны. Стена Старого города, подсвеченная к ночи. Негромкое трио ворожит-пророчит.
Жалобно и тревожно рыдает виолончель.
Стоном — примиряясь с неизбежным — откликается скрипка.
Упрашивает фортепьяно в обещании покоя, согласия, — смятение, задавленные вздохи, непролитые слезы, слабея, затихая, кровью из сосудов, лимфой из капилляров, видениями из памяти…
Подходит официант:
— Всё нормально?
Если бы так…
— Не сделала, — шепчет, — я этого не сделала. А могла бы, могла…
— О чем ты?
Громко. Так громко, что на них поглядывают:
— Я же умирала… Умирала! Обещание хотела дать: выживу — расстанусь с тобой…
Смотрит — синева глаз нестерпима:
— Но я не дала его, нет, нет… Не дождетесь! — Яростно: — Всё равно бы нарушила!
Доказывает кому-то исступленно, горячечно:
— Не стыдно, ты слышишь? Когда радость, не стыдно — не совестно…
В глазах обещание.
В руке теплота.
Седоголовый встает, подходит к стойке, спрашивает у хозяина:
— Сколько стоят два часа твоего заведения?
— Смотря в какое время.
— Теперь. Незамедлительно.
Прикидывает:
— Тысячи три.
— Вот они, эти тысячи. И чтобы никого не было. Ни посетителей, ни официантов, ни повара. Понял?
Глаза у хозяина блудливые: продешевил, не иначе.
— А подоходный налог?
— Добавь.
— А налог на дополнительную стоимость?
— Тоже добавь.
— Моральный ущерб? Посетители обидятся, больше не придут.
— Добавь, черт тебя побери! И выматывайтесь отсюда! Немедленно!..
Остаются они одни.
— Ми-лый… — на выдохе. — Ты и меня вы-ду-мал?
Может, оно и так…
Завершается повествование, а с ним и мнимые реальности, к которым нет и не может быть привыкания, высмотренные на беленом потолке, выстраданные в одиноком жилище на исходе дней, в привилегии воображения…
Иерусалим, 2008–2011