Холод страха - Мишель Сланг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похоже, настоящие симптомы проявились у Брайса совсем недавно — судя по тому, насколько прилично еще он выглядел. Волосы, отхваченные бритвой, прядями стоящие дыбом, прядями спадающие на глаза, — сияющие, густые, темно-каштановые, пока еще не сухие, не безжизненные. Да, похудел он здорово, но плечи — еще литые, спортивные, ноги под больничным халатом сильные, как у того вратаря, по которому она тайком вздыхала на втором курсе.
В этот момент Брайс, небрежно отмахнувшись от санитара, заглянул в палату Вилоны — и, конечно, первым делом уставился на нее по той простой причине, что ее кровать стояла ближе всего к двери. В глазах ненадолго возникла неловкость — уж очень жутко она теперь выглядит, — а потом появилось узнавание, твердое, железное узнавание человека, который пытается вспомнить, откуда тебя знает.
Он сделал еще несколько шагов — и вспомнил, кто она. Лицо, показанное по всем программам новостей. Та, которая на всю страну кричала, что федеральные службы здравоохранения жалеют денег на пропаганду безопасного секса среди подростков. Та, которая требовала больше ассигнований на больницы и хосписы. Та, про которую говорили — девчонка использует свою ужасную болезнь, как тактику индивидуального террора.
Последнее, что она увидела в его глазах, — СТРАХ. Отчаянный страх за свою жизнь. Ничего, еще привыкнет, времени хватит. Она резко отвернулась.
Не надо на меня смотреть, подумала она. Пожалуйста…
Мох у озера высох, побурел. Листья магнолии, раньше казавшиеся зелеными, живыми, вечными, теперь опадали, края их сделались острыми, как скальпель, как те иголки, которые вонзают в палец, чтоб взять на анализ каплю крови. Раз с десяток Вилона оцарапалась, но все равно, перекатившись, села. Каждое ее движение поднимало рассыпающийся мох облаком пыли.
Сырость исчезла, остатки прохлады — тоже. Жара висела над озером, низкие, чернильно-синие тучи все чаще закрывали закатное солнце. Солью пахло от камышей и тростников. Небо горело в жаре, как тело — в жару.
Часы шли. Она сидела у озера, беспомощно мечтая проснуться. Что хорошего здесь осталось? Болезнь взяла над нею верх. Лебедь не прилетает. Вот уж никогда не думала, что опавшие лепестки магнолии на ощупь точь-в-точь обрывки воздушных шариков, старая, отслужившая резина.
Несколько раз казалось, что в небе мелькнуло движение, далекий, знакомый крылатый силуэт. Но лебедя не было — то ли игра ее воображения, то ли марево, дрожащее в раскаленном воздухе…
Она очнулась от странных звуков — кто-то кашлял, хрипел, захлебываясь, ловил воздух ртом.
Кто-то? Она сама.
Я ЗАДЫХАЮСЬ.
Она чувствовала, легкие — твердые, мокрые, как сырая доска посреди груди. Непрестанно, с той минуты, как доктор рассказал, какими побочными эффектами чревата ее болезнь, Вилона жила в страхе — в постоянном, оправданном ужасе того, что воздуха однажды не хватит. Что войну между самым безусловным в мире инстинктом — инстинктом дыхания — и телом, почти не способным дышать, выиграет тело.
Она схватилась за грудь. Попыталась позвать медсестру. Судорожно надавила на кнопку срочного вызова. Невидимая сила стряхнула ее руку с пульта. Она стала бороться — с силой, что дается только отчаянием, дотянулась снова, вдавила пальцы в кнопку, и еще, и еще.
Наконец почувствовала, как в нос вставляют кислородную трубку. Воздух хлынул в носовые пазухи, в дыхательное горло. "Тише, Вилона, — принялась успокаивать медсестра, — тише, кислород пошел. Через минуту придет доктор, деточка. Только не бейся так, милая".
Она честно старалась успокоиться, старалась вести себя как надо, старалась слушаться, но ужас не уходил. Она осознавала, что уже не контролирует собственные эмоции, да это в действительности и не было больше эмоциями — так, бессвязные вопли смятенного сознания, дикие, пугающие.
Появился доктор. Объявил, что это — пневмоцитоз, и "к нему мы были готовы, Вилона". ("Мы"!) Заверил — "Врасплох нас не застали. Мы знаем, как с этим бороться".
Какая глупость, подумала она. Ну почему они все говорят такие глупости?
День, наполненный страхом, отдыха не принес. Сплошные попытки дышать поглубже. Сплошные безуспешные старания сморгнуть пелену, застилающую глаза.
Первое сражение с пневмонией она выдержала. Антибиотики помогли выиграть время. С глазами стало малость получше, но ненадолго, все равно периферийное зрение она уже утратила, да и приступы помутнения становятся все дольше. Головная боль дошла до точки — до стадии, когда Вилона начала периодически отключаться.
Когда не спала — тосковала по своему озерному миру получалось заснуть не получалось туда попасть. Каждый раз, ощутив дремоту, внушала себе, что очнется именно там, и — ничего. Не то чтобы вообще перестала видеть сны. Видела, и даже очень. Видела все, чем должна была бы заняться, все, что когда-то сделать поленилась. Непонятно… а может, та часть мозга, что приводила ее к озеру, уже уничтожена болезнью, мертва еще до ее смерти?
Часами смотрела она на капельницу. Думала — и вот эту штуку из моей руки не вытащат никогда, сколько бы мне ни осталось. Думала — и тихо сатанела. Вот бы вырвать эту иглу! Честно говоря, неплохо бы попробовать, Совсем уж честно — в самые паршивые минутки обдумывала это всерьез. Пару раз чуть не сделала, но оказалась уж очень слаба, не шелохнуться.
На следующий день она поведала о своих намерениях психотерапевту, пропустила мимо ушей все, что наговорил он в ответ, и на автопилоте ответила на все вопросы.
Он говорил и говорил, а она думала — интересно, а каково это, быть психотерапевтом в этой дыре? Странная идея — психотерапия для умирающих. Научно-социальная версия последнего причастия, что ли? Или наоборот анафема таким вот экстравагантным способом?
Пока она не слушала, психотерапевт, похоже, с кем-то переговорил, и когда ей чуть полегчало, для нее сделали особое исключение — вывезли на каталке в зимний сад. Медсестре пришлось сидя рядом, проверять ее самочувствие.
Вилона еще со времен пневмонии все собиралась вернуться к записи своих снов, но со сном об умирающем озере как-то не выходит — вот уже несколько дней. А раньше ведь чего хотела — того и добивалась. Как гордились родители! Да и сама-то она… Достигала десяти целей за раз, всегда так было.
"Ты ощущаешь гнев, не правда ли? — Психотерапевт спрашивает раз за разом. — Ты злишься на болезнь, на то, что она с тобой делает?"
Надо же — ни разу не спросил, злится ли Вилона на себя.
Ни разу — про то, что ее действительно мучило. Про чувство вины.
Чувство вины оттого, что ничем сейчас не занимается. Что потеряла колледж. Что не выполнила своих планов. Самая настоящая неудачница.
Ладно. Что бы там ни было, а сегодня она напишет что-нибудь важное, хотя что теперь важно? Несколько абзацев про последний сон? Важно ли объяснять, почему важно было для нее придумать тот озерный мир?
Она принялась усиленно убеждать себя: пребывание в садике, с этими его фикусами, камелиями и папоротниками, словно потягивающимися под скупыми, тепличными солнечными лучами, должно помочь, должно дать энергию для работы. Бери свою ручку и подноси с энтузиазмом к первой чистой строчке на странице, на странице, которую, черт подери, и разглядеть толком не можешь!
Через несколько секунд мышцы ослабели — и она не удержала ручку. Успехи — два предложения. Ручка, свалившись, покатилась по полу.
"Вот сейчас подниму", — знакомый мужской голос. Пойманная ручка ложится на подлокотник ее кресла рядом со слабой рукой.
Так и есть — Брайс.
"Вроде бы не сломалась". — И он снова берет ручку, осматривает, втягивает и выпускает стержень, кладет на прежнее место.
Вилона не шевельнулась, не взяла ручку. Потому что все силы ушли на одно — заставить руку не задергаться в судороге. При нем — не надо.
А выглядит он все еще здорово. Относительно, конечно. Ну ясно — сколько ж это воды утекло с того дня, как он прошел мимо ее двери, — недели две с половиной? Хотя нет, видела она уже такой тип, такие остаются почти красивыми до самого конца.
"Послушай, если хочешь, можешь мне диктовать". — Он говорит, а сам незаметно старается прочесть через ее плечо.
"Нет. — И нормальной рукой она захлопывает тетрадь, мимолетно ужаснувшись тому, что он уже мог там вычитать. — Но все равно спасибо".
"А что там такое? — спросил он. — В смысле, о чем ты пишешь?"
"Это личное".
Кивает. Когда возвращал ручку — стоял, когда заговорил — оперся на спинку ее кресла (от волос неуместно пахнуло "Физодермом" — не шампунем больничным и, слава Богу, не бесконечными ночами метаний во сне). Теперь, опустившись на белые плитки пола, уселся по-турецки напротив нее.
"А о чем ты пишешь? — Он настаивал. — О том, как тебе страшно? Или послание тем, кто будет жить, когда… ну, в общем? Просишь у них прощения? Счастья им желаешь? А может, просто что ты чувствуешь каждый день?"