Моё неснятое кино - Теодор Вульфович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А когда все улеглось, угомонилось:
— Чего попросить тебя хотела… А? — ласково так. — Приспособь вот сюда икону. У тебе есть, я знаю, — Христом-Богом прошу! — Показала в угол над телевизором. Комнатка небольшая, не больно-то разгуляешься.
— Чего ж ты раньше не сказала, бабуленька. Ну конечно. Хоть сегодня…
— А я чего-й-то боялась… Ведь всеобщее безбожество. А если кто увидит?
Повесил. Закрепил не высоко, туда, куда просила. Серафима Саровского Преподобного, в замечательной глубокой золотой раме.
На третий день она сказала:
— Спасибо тебе, только замени его на кого-никого…
— Почему?
— Я с ним не знакомая… Если Исуса Христа нет, то хоть Николу Угодника. Мы с ним свои, знакомые, будто они на одной улице в деревне жили…
Николы у меня не нашлось. Зато была икона Спаса, такая, как ей и надо было — всех примирила. Доска старинная, сильно подожженная лампадой, но подреставрированная. Ее водворили вместо Серафима.
Бабуля была счастлива и, тихо сияя, проговорила:
— Спасибо тебе. А то сколько лет крещусь на яку-съ проститутку.
Уж не знал, что и сказать: в комнате действительно висела превосходная акварель Рудакова, иллюстрация к роману Мопассана «Милый друг» — танцовщица с фрачным пшютом-партнером в цилиндре, великолепная акварель. Мадам была пышная, роскошная, французская, весьма вероятно, что и проститутка.
— А её убрать? — спросил на всякий случай.
— Зачем?.. Пусть себе… Теперь и так хорошо.
Надо же — бабуля заболела, слегла и взялась помирать.
— Каса-а-атик! Видать, преставляться пора… Радикулит посмертный, ни вздохнуть, ни ахнуть, — её прижало всерьез, требовалась срочная помощь. Надежда Петровна добросовестно прощалась со всеми, готовилась отправиться в «Летучий Мирь» — так и говорила:
— Может, и примет меня Туда-Господь-Вседержитель Всесветный? — Перекрестилась, — прости и помилуй! Нету мне спасения. Нету.
А спасение, в общем-то было: остатки японской растирки, приобретенной другом в Канаде специально для меня (спрей!). Лекарство снимало сковывающие последствия контузии спины, когда все другие способы не помогали. Но остатки… Поборол даже приступ тупой лекарственной жадности, решился и сказал:
— Бабуленька, раздевайтесь. Вот по сих… — показал значительно ниже пояса.
— Это как же? — спросила Надежда Петровна.
— А вот так. До гола и без тесемок.
— Юрьеви-и-ич! — взмолилась. — Я же верующая…
— Вот и славно, снимай всё. Ляжете спиной вверх. Лечить буду. Если не поможет, тогда и помрем.
— Отвернись, — сказала строго.
Я вышел в коридорчик.
Тело у Надежды Петровне оказалось удивительно молодое, упругое и… красивое. Массировал ей спину от шеи и до самой поясницы, разминал глубоко, уговаривал терпеть. Она и терпела. Тёр до покраснения, аж пятнами пошла… Спрыснул весь остаток чудодейственного японо-канадского средства и снова растёр. Укрыл бабулю шерстяным платком, а сверху ещё и одеялами.
— Подремлете, бабуленька?
— Подремлю, подремлю, — вроде бы дышать она стала полегче.
— Если что, позовите, — и пошел мыть руки. Решил: поработаю пока на кухне, там чисто, тихо и никто не помешает.
… Время вырубилось — то ли полтора часа прошло, то ли два с половиной, Только услышал осторожное:
— Как там? Можно?
На пороге, прямая как свеча, стояла Надежда Петровна в белом платке, чистой кофте, длинной выходной юбке — помолодевшая, небольшая, сияя взглядом, смотрела на меня. Долго… Потом совершила полный поклон, дотянулась пальцами до пола, снова выпрямилась и торжественно громко выговорила:
— Профессор! Профессор! ПЕТР ПЕРВЫЙ! — Развела руки в стороны. — Понимаешь, ПЕТР ПЕРВЫЙ!.. — Ещё раз поклонилась в пояс и ушла. Выше званий она среди гражданских, по-видимому, не признавала.
Отходная на неопределенное время откладывалась.
— Спасения ищи, как хлеб в голодуху, — послышалось уже издали.
На гробки
— Беляев-доктор: «езжай домой, бабка, говорит, живи!» А другие жалели: санитарок мало, так я за десятерьми в нашей палате ходила, как бродяга. Всё тя-я-желые!.. Таблетки давали, мазь вишневскую — она у них пудами идёт от всех болезней помогает. Так я ему, Беляеву, говорю: «Милый-вы-мой-драгоценный! Помочь нужна!». Тут растирку просить стала. «Что, — говорит, — тебе, бабка, семнадцать лет?». — Не. Не семнадцать. — «А вот сердце у тебя как у шестнадцатилетней девчонки». — Ей Богу! Так и сказал. Палец мой, который на ноге, на практике был. Рентген десять раз переделывали. «Что, — говорит, — тебе плохо?». Им тоже учиться надо. «Чего тебе, палец жалко?». Ладно, думаю, пусть изучают, деточки мои. Можа, пригодится другой раз такой палец лечить. А сама говорю: «Плохо мне тут. Дует. Давай у батареи!». Что, думаешь? Положил у батареи. Во — доктор Беляев!.. По тридцать-сорок человек смотрели мой палец — чёрные, белые, всякие практиканты. Ну, издевались! Все чисто смотрят, и даже кто другой потрогает. У других или отрежут или приставят на срастание, а мой так берегут — для учёбы. Ещё физкультурой занималась, как учили. Кувыркалась. Все дивились, ровно, в телевизоре. А доктор Беляев говорит: «У Надежды Петровны очень интересное зашибление». Уколы делали — больно. Атомные, что ли?.. Ничего лечат. Терпеть можно. Молодица там лежала здоровенная-незамужняя, а больная. Одна там была. Муж к другой пошёл. Так этой физкультурой я её прямо подняла и на ноги поставила. Только померла она. Царствие Небесное! — Заодно помянула и сыночка Николу, и доченьку Шуру…
Бабуся рада, что выжила, вырвалась оттуда, доехала-добрела.
Говорит, говорит и сама себя перебивает.
— Одного парня змея кусила. Распух. Привезли его и ту змею, что кусила. Привезли! Лечили, толщина на спад пошла. Полегчило, полегчило, совсем хорошо стало. Но тоже помер. А Генка в Донецке женился, девочка в Харькове училась. Петька-младший хотел жениться сам, купил водку, а жениться не стал: «Зачем всё с другими ходишь, говорит, если я на те жениться хочу?» А она ну никак. Он и не стал. А Генка говорит: «Не пропадать же водке» — и стал жениться сам. Не на этой вертихвостке, а на своей харьковской… Сам Иван ещё не женился. Говорят, ходит-приглядывается там к одной. Вдова!.. Так вот теперь Пётр Васильевич, пёс-перепёс-младшей-дочки-муж, остепенился малость — как не пьёт, а с утра ковырнёт бутылку кихвира и бегом на работу. На двух протезах.
Он автобусом, околи дома остановка, восьмой автобус или троллейбус двадцать шестой. Дом там, «Слава Советскому Союзу!» написано, овощи-картошку продают внизу по десять копеек, а на рынке рядом — тридцать! Да сорок! Вот идолы проклятые! У Тани-внучки нема-зна-чего. В положении вторая половина, и тут те на — пендицит разлился. Перировали. Внучкин муж Димка, он электрик и слесарь — две должности занимает! Полы моет сам, стирает, сам балалайку делает. Одну сделал — играет, за другую принялся — скоблит, Димка зовут!.. Меня уважает. Чего нажарит: «Бабу-у-ля! Идте кушать, то просты-ы-анет!.. А Толик-внук всё в армии.
Тут в воскресенье утром схватилась, захлопотала, собрала гостинцы и на Таганку к дочке-Вале поехала, возвратилась в понедельник утром мрачная, лицо подтянуло. Села завтракать, и не ест. Видно, хлебнула у доченьки полную чашу.
Оказалось, они всем семейством стали донимать матерь-тёщу-бабушку, что помирать её домой не возьмут, раз она не с ними живёт, и, мол, из армии Толик-внук вот-вот вернётся, сразу оженится, и нет у бабки комнаты! Бабуля им сдаваться не стала и сообщила: «Вот тут три дня болела, так меня и лечили, и ходили за мной, и питанию прямо в диван подавали».
А те в ответ, как из миски:
— Так это три дня, а ты похворай три месяца, тогда посмотрим, кто тебе «в диван подаст»!
— А Валя-дочка даже, прости Господи, по-матерному на меня: «Детей не помогла поставить?» Да как же не помогла? Два года один на руке, другая за руку, и Петра ходила, две тысячи пятьсот рублей своих выплатила, чтоб его на ноги поставить, хоть у него и нет их — ног… А он, Пётр, жалеет, говорит: «Одна ты у меня мать, а все остальные — мать их…». За зло отместников много, а за добро — с фонарём не сыщешь, — горевала бабуля.
Тиранили бабку, тиранили, а Пётр-зять всё настаивал, что, мол, он-то её жалеет, но всё равно живёт она у чужих и по-настоящему помирать ей негде будет. Он, мол, её хоть и жалеет, а домой не пустит. Бабка всё насупротив говорила, да защищалась, как могла:
— А почему у чужих?! Потому как нет тут житья. Места нету. Лада нету.
— А как занеможешь? — настаивало дружное семейство.
— Так оне ж за мной ходить будут!
— Долго не будут.
— Так в больницу положат.
— А опосля больницы?
— А куда повезут, туда и поеду.
— А опосля?!
— А опосля на гробки, как и все. Да сперва вот сюды. Тут буду преставляться, где прописанная законно.