Эротический и эротизированный перенос - под ред. М. Ромашкевича
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Уступка любовным требованиям пациентки, таким образом, так же опасна для анализа, как и подавление их. Путь аналитика иной, такой, которому нет примера в реальной жизни. Нужно не уклоняться от любовного переноса, не отпугивать его и не ставить пациентке препятствий в этом отношении; точно так же нужно стойко воздерживаться от всяких ответных проявлений на него. Нужно крепко держаться любовного переноса, но относиться к нему как к чему-то нереальному, как к положению, через которое нужно пройти в лечении, которое должно быть сведено к первоначальным своим источникам и которое должно помочь раскрыть сознанию больной самое сокровенное из ее любовной жизни" (166).
Читая этот отрывок, можно думать, что он содержит окончательное слово Фрейда на эту тему. Но это не так; он продолжает свои рассуждения. Некоторое время он, казалось, был занят доказыванием того, как явная любовь пациентки не может быть подлинной, потому что служит в качестве сопротивления, а также состоит из повторений более ранних реакций, включая инфантильные. Затем, внезапно, как мне представляется, он аннулирует данную аргументацию, говоря, что это не вся правда. Конечно, сопротивление использует любовь пациентки, но оно не порождает, в конечном счете, такую любовь. Фрейд спрашивает, существует ли какая-либо любовь, заслуживающая такого названия, которая не обладает инфантильным прототипом. Поэтому он утверждает, что мы не вправе подвергать сомнению подлинность любви в переносе, хотя она может быть менее свободна, чем любовь при обычных обстоятельствах. Установив, таким образом, подлинность любви в переносе, Фрейд возвращается к тому факту, что тем не менее она вызывается аналитической ситуацией. Тогда очевидно, что у аналитика более нет какого-либо дополнительного оправдания воспользоваться таким состоянием пациентки, чем в любых других медицинских ситуациях. Кроме того, в самой природе болезни, по поводу которой пациентка ищет аналитической помощи, столь обнажается ее уязвимость в сфере любви. Поэтому в интересах аналитика помочь ей преодолеть кризис в ее жизни. С таким замечанием Фрейд завершает данную работу.
Я надеюсь, что не преуменьшил сложность данной темы. Во всяком случае, всегда, когда я читаю эту статью, мастерское изложение Фрейда производит на меня большое впечатление. Открывающее статью утверждение Фрейда состоит в том, что "единственные и серьезные трудности" в проведении психоаналитической терапии "вытекают из необходимости овладеть переносом" (159). Но показывает ли он нам затем в данной статье какой-нибудь безопасный путь овладения переносом? Нет; если он что-то и делает, так это подтверждает сложности. Конечно, время от времени он действует просветительским или даже вдохновляющим образом. Я не знаю, стал бы он возражать против использования мною слова вдохновляющий. Возможно, нет, хотя Фрейд определенно возражал бы против слова влияющий, потому что ему очень хорошо известно, что он рассуждает по поводу границ моральной сферы, но он не хотел, чтобы было известно, что он учит морали. Однако в одном пункте, ближе к концу работы, он действительно высказывает следующую рекомендацию: "Для врача соединяются этические и технические мотивы, чтобы удержать его от ответной любви" (169; курсив мой). Также несколько ранее, в середине данной работы, выступая в защиту воздержания по отношению к пациентке, потому что "необходимо сохранить у больного потребность и тоску как силы, побуждающие к работе и изменению" (165); мы не можем не усмотреть в этой рекомендации двойной смысл, который также адресует данное сообщение психоаналитику. В действительности, позднее он добавляет следующее откровенное утверждение: "Чем больше производишь впечатления, что сам далек от всякого искушения, тем скорее удается извлечь из этого положения все его аналитическое содержание" (166). Несомненно, тот пункт, который продолжает разрабатывать Фрейд, очень важен, и я надеюсь, что мои комментарии с точки зрения амэ не будут минимизировать эти трудности.
Есть три момента, которые я хотел бы здесь обсудить. Первый — это феноменология любви в переносе, "случай, когда пациентка делает совершенно определенные намеки или прямо заявляет, что влюбилась в анализирующего ее врача, как могла бы влюбиться любая другая смертная" (159). Хотел бы я знать, полностью ли Фрейд осознавал, что такое одностороннее признание в любви со стороны пациентки будет, более вероятно, обуславливаться базисным правилом психоанализа, которое ставит условием, что пациенту безоговорочно следует говорить все, что приходит ему в голову. Действительно, позднее Фрейд говорит, что данное признание "вызвано аналитическим положением" (168), но действительно ли он считал, что оно было спровоцировано серьезной причиной? Ибо очевидно, что аналитическая ситуация благоприятствует искренней, как у ребенка, ментальное. Тогда не будет ли любовь в переносе приближаться к случаю маленького ребенка, говорящего "я люблю тебя" снова и снова своей матери? В этом отношении может быть интересно, что японские дети не говорят "я люблю тебя" своим матерям, не только потому, что этому выражению нет эквивалента в японском языке, но скорее, по-моему, потому, что им известно, как общаются друг с другом на невербальном амэ. Идя вдоль этой линии мысли, можно сказать, поэтому, что выражение "я люблю тебя" детей в западных обществах действительно означает амэ. Нельзя ли тогда путем экстраполяции предположить, что за любовью в переносе взрослых людей в западных обществах также скрывается психология амэ? Я полагаю, что это вполне вероятное предположение.
Это рассуждение подводит меня к следующему пункту, вопросу о том, как справляются с любовью в переносе. Я полагаю, точку зрения Фрейда по этому вопросу в общем можно выразить следующим образом: на любовь пациентки не следует отвечать взаимностью, однако ее чувства заслуживают уважения, так как подлинность ее любви не подлежит сомнению. Предположим, что, как я говорил выше, сутью любви в переносе является амэ. Изменит ли это предписание Фрейда относительно овладения переносом? Я так не считаю. Однако я могу сказать, что понимание любви в переносе или выражения амэ, вероятно, сделает ее менее искушающей или менее угрожающей для аналитика. А как насчет пациентки? Я говорю, что это можно сделать, и, на самом деле, это следует делать. Но трудность заключается в том, что такое понимание не может быть передано пациентке в форме интерпретации. Ибо если дается интерпретация, использующая слово амэ, она будет звучать ужасно снисходительно или даже укоризненно, потому что, как я сказал в начале этой статьи, амэ должно сознаваться лишь невербально. Все же возможно, что сама пациентка дойдет до такой интерпретации, если японский — ее родной язык, ибо лишь амэ побудила ее вести себя подобным образом. Или она может сказать по сути то же самое без использования слова амэ. Во всяком случае здесь аналитик не может с ней не согласиться, что, несомненно, укрепит ее в ее новом инсайте. Но что будет, если понятие амэ неизвестно ни аналитику, ни пациентке, как в клинических ситуациях на западе. Я полагаю, что все равно, нечто, вполне подобное инсай-ту в глубь амэ со стороны пациентки и его признание со стороны аналитика, будут иметь место в успешном анализе. Чтобы это доказать, позвольте мне процитировать определенные клинические литературные наброски из недавних работ американского аналитика, д-ра Эвелин Альбрехт Швабер. Цитируемый ниже абзац взят из одной из ее последних работ (1990).
"Пациент говорил на одной сессии без большого аффективного окраса о различных вещах — некоторые воспоминания о своей матери, причиняющей ему лишения, но соблазнительной. Я хранила молчание; он продолжал. Затем он сказал, с резко аффективной непосредственностью: "У меня такое чувство, я хочу, чтобы вы меня обняли". "Прямо сейчас?" — спросила я. "Да". Думая о том, что он ранее говорил о своей матери, я затем спросила: "Она когда-либо вас обнимала?" "Не совсем," — ответил он, и рассказал мучительно, как, когда он был маленьким, он имел обыкновение забираться к ней в постель и просто наблюдал, как она дышала во сне; иногда он обнимал ее своей рукой... "Что побудило вас почувствовать это сейчас, по отношению ко мне?" — поинтересовалась я. — "Пустота", — ответил он, но без уточнения, и его ассоциации снова вернулись к матери и к его подруге. На следующей сессии он говорил об интенсивном страстном желании, которое он ощущал вчера, теплой встречи от его подруги — болезненном сильном желании физического контакта; он даже ощущал это при встрече с женщинами-сотрудницами, желая просто крепко их обнять. Он говорил о том, как ужасно он был оскорблен очевидными отпорами своей подруги; когда он возвратился домой, она казалась уставшей и чем-то озабоченной, тогда как он хотел более любящего отклика. Я спросила, что могло произойти, что усилило это чувство обиды — возможно, во время сессии? Он ответил: "Что-то обеспокоило меня здесь; когда я сказал, что хотел, чтобы вы меня обняли, вы стали похожи на мою мать. Я чувствовал, что вам было не по себе. Было полезно говорить о моей матери, как я это делал, но вы стали совсем как она. Вы часто указывали на то, как я это делаю; теперь вы поступили таким образом." "О, — сказала я, — итак, вы покинули сессию, все еще ища благосклонности — и не нашли ее". Он согласился" (235).