Пеллико С. Мои темницы. Штильгебауер Э. Пурпур. Ситон-Мерримен Г. В бархатных когтях - Сильвио Пеллико
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Альфред был слишком доверчив, слишком невинен и преисполнен сознания своей герцогской и художественной миссии и не замечал, какой опасности подвергал он своими ночными беседами женщину, которую он уважал, и в какой опасности находился он сам. У него перед глазами была только одна цель — исполнить свое обещание и создать храм нового искусства. Роскошное создание со жгучими черными очами было для него не женщиной, а одухотворенной красотой, на службе которой он находился. Так он смотрел на нее, так он чувствовал ее в тихие вечера и глубокие ночи, когда свет искусственного солнца заливал весь его зимний сад. Он обыкновенно садился вместе с нею в челнок, который везли лебеди, и в отдаленных уголках пальмовой рощи она должна была петь для него. Как уверяли придворные слухи, он в самом деле носил серебряные доспехи и чувствовал себя настоящим рыцарем Грааля в эти ночи, которые, по мнению Пфистермана и министра-президента, проводились им в сладострастных ласках.
Пожирающий огонь в черных глазах Бьянки он принимал за чистое пламя воодушевления. Занятый всецело своими мыслями и образами, он не замечал лихорадочного румянца, вспыхивавшего на щеках молодой женщины всякий раз, как он смотрел на нее. Мечтая о том, как он создаст храм нового искусства, он в сотый раз просил ее спеть ему, спрятавшись за деревья, песню Эльзы.
Глаза Бьянки подернулись влажным блеском.
— Ваше высочество любит, по-видимому, только одно произведение этого маэстро. Всегда одно и то же.
— В сравнении с рыцарем лебедя все остальное не имеет для меня значения, — пробормотал он.
— Однако, — прошептала Бьянка каким-то странным, хриплым голосом, которого он раньше никогда не слыхал, — не следует пренебрегать и другими произведениями маэстро, в которых благодатным дождем проливаются чудеса любви. Сам маэстро рядом с Эльзой поставил и Венеру.
Альфред задумчиво, как будто не понимая, посмотрел на Бьянку.
— Венера, — повторил он тихо.
Становясь все смелее и смелее она схватила его за руку, которую он не отнимал.
— Да, герцог, — пробормотала она. — Для смертных грот Венеры нередко больше значит, чем святая гора Грааля. Разрешите мне пропеть в музыкальной комнате первый акт этой оперы?
Она тихо поднялась с мраморной скамьи, на которой они так часто сидели на берегу озера в зимнем саду. Он, как во сне, последовал за нею.
Он чувствовал себя как-то странно, как будто его манило что-то такое, чего он был осужден избегать всю свою жизнь. Но это что-то неотразимо притягивало его в эту минуту, как притягивает к себе бездонная пропасть.
Бьянка шла вперед по аллее, украшенной японскими цветами и ведшей в апартаменты герцога. Альфред следовал за ней. Через несколько шагов они были уже в голубой музыкальной комнате, в которой несколько недель тому назад струны того же инструмента пели под рукой маэстро «Песнь любви и смерти». Тонкая тетрадка, которую он подарил своему царственному другу, еще лежала на почетном месте.
Дрожащими руками Бьянка пробежала по клавишам.
— В гроте Венеры, — тихо сказала она про себя, и ее взоры обратились к задумчивому юноше, который опустился напротив нее на диван. Мысли его были далеко, и он думал не о ней, а о маэстро и о храме нового искусства.
Чарующие, сладкие звуки, каких он никогда еще не слыхал, заполнили комнату. Они захватили его грудь, он перестал дышать, они терзали его сердце, которое напрасно оборонялось против того, что несла с собой эта женщина в ее сверхчеловеческой борьбе за обладание мужчиной. Прочь чистота рыцаря Грааля, прочь святая песнь того, кто пришел защитить гонимую невинность. Что-то другое жило в этих звуках, что, однако, родилось в душе того же маэстро, который называл себя Агасфером, Молохом, быком Миноса.
Рыдания потрясли Альфреда. Он не мог понять, что происходит в нем. Словно какой-то волшебной силой тянуло его во власть этих могучих звуков, к той, которая, словно беснующийся демон, вцепилась в глубочайшие раны его сердца.
Вдруг все смолкло.
Случайно или намеренно, черные, как смоль, волосы Бьянки разметались. Словно плащ, дивный мягкий, как шелк, под которым нужно было скрыть это дуновение жизни и любви, они рассыпались вокруг ее стройной фигуры. Она встала и протянула к нему свои обнаженные руки. На ее открытой шее и белоснежной груди, которой он сегодня впервые залюбовался, сияло брильянтовое ожерелье, которое он подарил ей несколько недель тому назад в благодарность за прекрасные песни Эльзы.
«Чем же мне вознаградить ее за песни Венеры?» — как молния, блеснуло у него в мозгу.
Но мысль эта потухла. Этот час, когда воля плоти, влечение к женщине стало всемогущим — все стало одним искушением!
Их взоры, заражающие, ищущие друг друга, встретились. Она бросилась около него на диван. Пфистерман и министр-президент были забыты. Ее тело, полное крови и жизни, трепетало.
И однако он не схватил ее в свои объятия.
Как перед святой, стоял он перед ней на коленях и, рыдая, прятал свою голову у нее на коленях. Ее губы нашли его губы. Она осыпала его жгучими поцелуями, словно змеи, обвились ее белые руки вокруг его стройного тела.
— Герцог, герцог, — лепетала она в немом восторге.
А он не обнимал ее.
Холод уединенной вершины, на которой он стоял, сковал его.
Она встала и направилась к двери, за которой, как она знала, стояла кровать герцога — золоченая кровать одинокого герцога, о дивной работе которой говорил весь Кронбург.
С губ Альфреда сорвался крик.
Он в ужасе смотрел на нее.
Бледный, как полотно, встал он перед нею и молча, движением руки, он указал ей на дверь, ведущую к выходу из дворца.
Она поняла.
Все исчезло. Исчезла мечтательная дружба, которую он подарил одной ей. Для любви у него не было силы.
Она двинулась к выходу, зная, что никогда уже не вернется сюда, а он, рыдая, упал на пол.
VIII
Перед исповедальней Пфистермана в придворной церкви Всех Святых стояла на коленях женщина. По обширной церкви мистически разливался полупомеркший вечерний свет, выходивший неизвестно откуда.
Над богато украшенным и позолоченным алтарем, где сияла одиноко мерцавшая вечная лампада, на огромном кресте висело изможденное тело Искупителя. Золотые лучи заходящего солнца играли на шипах венка и на ране, нанесенной Богочеловеку копьем римского воина. На потемневшем уже от смерти лике светится кротость, всепрощение даже врагам как будто сияет из этих уже закрытых глаз.
К Нему возносит Бьянка Монтебелло свой подернутый печалью взор.
Церковь пуста. Она дождалась, пока ушли все.
Благоговение и раскаяние заставили ее повергнуться ниц перед образом Распятого и молиться до тех пор, пока не удалился последний из духовных детей Пфистермана.
Глаз исповедника давно уже заметил ее в числе богомольцев, ее, которая по целым неделям не бывала в церкви. Он почуял, что в этот вечер откроет тайну, которую решился уже сообщить своему другу, могущественному министру-президенту Бауманну фон Брандту. И эта тайна должна быть первым его шагом на трудной дороге к епископской кафедре в Кронбурге.
— Ты ищешь утешения церкви, дочь моя, — уловило ухо Бьянки голос исповедника. — Давно ты не приближалась к этому святому месту, которое одно может дать тебе отпущение и прощение грехов. Ты шла по пути блеска и удовольствия в роскошных залах герцогского дворца. Что ты имеешь сказать мне, дочь моя, от каких прегрешений плоти хочешь ты спасти свою бессмертную душу?
Словно легкое дуновение ветра, коснулся чуткого уха иезуита тихий голос Бьянки.
— Искушение плоти внесла я в душу чистого, — шептала ему в ухо молодая, чудной красоты женщина. Ее дыхание смешивалось с его, он плотно прислонил голову к решетке, которой почти касались ее уста.
— Творение нового маэстро, которым полна душа его, я хотела использовать в своих целях. Я пела песню Венеры тому, кто не хотел слышать ничего, кроме благословения рыцаря Грааля. Ему, который принимал меня за святую, за чистую, одушевленную искусством подругу и которая всем чувством своим стремилась только завладеть им для плотских наслаждений.
Исповедника бросило в жар при этих словах.
— Да, теперь я хочу поведать скорбь моей измученной души на ухо служителю моего Избавителя, которому в силу его сана дана власть отпускать грехи, и который слышит меня, как Сам Всеведущий. Перед этими очами, которые открыты, как очи Самого Всевидящего, хочу я обнажить раны души моей: со всей силой молодости одного его любила, того, который теперь навеки потерян для меня.
Пфистерман не смел прерывать исповеди. Он боялся, что она утаит от него что-нибудь важное, и решился предоставить ей высказаться.