Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же сейчас на очереди? Разговор по телефону — отец должен вызвать врача и говорить с ним, не затворяя двери. Я слышу, как он просит доктора к телефону и, надрывая глотку, принимается объяснять — раз и другой, — что случилось и зачем ему срочно понадобился врач; вижу, как он возвращается сутулясь, с календарем для заметок, который, уходя, прихватил с письменного стола, и взволнованно что-то бормочет. Он зашагал вокруг обеденного стола, за которым у нас никогда не обедают, и вогнал в дрожь наш добродушный коричневый буфет. Он кружил, чуть не задевая лампу и трехъярусную цветочную стойку — лишь бы ни к чему не прислушиваться, лишь бы ни о чем не думать, — и даже не нагнулся завязать шнурок, который волочился вслед за правым его ботинком, а я, видя отца в таком состоянии, ни о чем не решался спросить. Говоря по телефону, он застегнулся на все пуговицы, а теперь опять распахнул мундир, отчего стали видны помочи, как всегда вывернутые наизнанку. Внезапно он остановился перед буфетом, взял в руки открытую коробку, где обычно лежал календарь, поглядел на нее на расстоянии вытянутой руки и в сердцах швырнул об пол. Оттуда вылетели листки с памятными записями, а из открывшегося бокового кармана посыпались чистые календарные странички, некоторые из них повисли на фуксии. И снова принялся мерить шагами столовую, но на сей раз удовольствовался двумя заходами, после чего бочком направился к двери, а оттуда в прихожую и контору. Отрывистый звоночек сообщил мне, что он снял с рычага трубку, а следующий — что он ее повесил, так и не позвонив.
Клаас шевельнулся под одеялом, я бросился к нему, шепотом его окликнул, попросил открыть наконец глаза, выслушать меня и понять, что сейчас самое время. Он сбросил с груди одеяло.
— Окно, — шептал я, — входная дверь, погреб — всюду путь свободен.
Клааса знобило, он открыл рот и судорожно схватил одеяло, собрав его в складчатые горы.
— Здесь нет никого, — продолжал я его уговаривать. — » Если можешь, пользуйся минутой.
Но он попросту меня не слышал и даже не глянул в мою сторону, когда я подбежал к окну, открыл его и высунул для наглядности руку. Он так и не повернулся ко мне лицом. Я снова подошел, сунул руки под одеяло и стал нашаривать его увечную кисть, единственно чтобы привлечь его внимание, дать ему почувствовать, что я тут, рядом и готов все для него сделать. Он не отнял руки, но этим и ограничился.
Тогда я оставил всякие попытки, затворил окно, собрал разлетевшиеся листки календаря в коробку и поставил ее на стол. Я отыскал листок с датой 22 сентября 1944 года и слегка вытащил его наружу. Клаас застонал, возможно, он что-то просил, но я не понимал его, да и отец тоже, он как раз воротился и растерянно прислушивался, наклонясь над Клаасом, не зная, как ему помочь. Наконец он выпрямился, пожимая плечами, сел за стол со мной рядом и уставился на календарь: он, видно, взял себя в руки и больше не бормотал с ожесточением, а сидел спокойный, опустошенный. Руки он сложил друг на дружку, понурил плечи, свесил голову и приготовился ждать, хотя нет, сначала, к моему удивлению, он выдвинул ящик комода, вынул фотокарточку Клаас а в рамке и поставил на буфет. Этот снимок, на котором Клаас в военной форме изображен стоящим перед постовой будкой, был вскоре после его самокалечения изгнан в ящик комода. Теперь отец вернул его на место между отливающей перламутром раковиной и копилкой из раскрашенного фарфора и больше уже на него не оглядывался.
Мы ждали, каждый погрузясь в себя. Мы ждали — это надо понимать в том смысле, что делать больше было нечего и тот и другой с этим смирились. И то, как мы ждали, говорило, что мы смирились, а к этому добавлялась еще неизвестность. Мы разве что надеялись на случай. То, от чего все зависело, было, очевидно, упущено безвозвратно, и мы ждали развязки, ждали неизбежного. Когда я вспоминаю отца, как он сидел со мной рядом, то должен сказать, что в его пугающем спокойствии и отрешенности уже заключалось признание, что все, в сущности, решено. Мой отец, ругбюльский полицейский, очевидно, знал что от него требуется. Чего же он ждет от доктора Гриппа? На что надеется?
Когда доктор Грипп прибыл, я по знаку отца побежал ему отворить. Наш врач был грузный старик с разбитыми ногами, рыжеволосый пыхтящий великан; опыт научил его втягивать голову в плечи: он слишком часто расшибал себе лоб о низко поставленные балки. Как человек, умудренный жизнью, он, ставя больному диагноз, никогда не ограничивался одной болезнью, а предлагал ему на выбор по меньшей мере две или три и не успокаивался, пока не находил их симптомы. Я взял у него чемоданчик и пошел впереди, у меня было ощущение, что я должен заманить его в гостиную. На коротком пути от входной двери до гостиной он дважды останавливался передохнуть, прислонясь к стене и еще ниже обычного сгибая массивную и без того поникшую шею и прищелкивая пальцами, чтобы успокоить дыхание. Хоть я обратил его внимание на порог, он чуть не упал — хорошо, отец вовремя подхватил его под мышки и помог удержаться на ногах; отец и довел его до стула у кушетки, посадил и поздоровался с ним. Мне он знаком приказал исчезнуть, но тут же вернул, приказав поставить к ногам доктора чемоданчик, а потом рассеянным жестом отослал в комнату Хильде, выходившую в гостиную.
— Подожди там, — сказал он и сам закрыл за мной дверь.
Здесь я прежде всего поздоровался с киноактером, который не только улыбался мне со стены, но и тянулся ко мне с бокалом шампанского. Он, видимо, чувствовал себя как рыба в воде в беспорядочном обрамлении девушек и женщин в белой гимнастической форме, агитировавших за «Веру и Красоту»: кто держал булаву, кто прыгал через обруч, кто крутил хула-хуп. Все это были иллюстрации, вырезанные из газет, — на одной из них сама Хильке, которую выдавали тесно смыкающиеся икры, жонглировала двумя булавами, напрягши грудь. Обе булавы стояли в углу подле шкафа, я взвесил их в руках, слегка помахал ими, сшиб их друг с другом и без всякого интереса отставил в угол. Спинку единственного в комнате стула согревала вышитая кофта, на сиденье валялись черная юбка и черный лаковый пояс. В зеркале торчала открытка полевой почты, внизу на стеклянной полочке я обнаружил ножнички для ногтей, заколки для волос, четыре гребенки, баночку с кремом от зуда, вату, резиновые подвязки, тюбик с таблетками и еще вату. На кровати с обиженным видом сидел цыпленок из желтой материи, под кроватью стояли Хилькины туфли. А как же игра-головоломка? Она лежала на ночном столике, все три мышки уткнулись в свои норки.
Я подкрался к двери и приник к замочной скважине. Доктор Грипп присел на кушетку, рядом стоял отец. Одеяло валялось на полу. Я поглядел на отца, лицо его было перекошено гримасой жадного внимания и боли, губы распухли. Клааса скрывала широкая докторова спина. Отец что-то спрашивал, доктор качал головой. Вопрос отца я расслышал, он говорил достаточно громко. — А почему нельзя? — На что исполинский доктор, глядя вниз, на брата: — Это возможно только в больничной обстановке. Его надо немедленно госпитализировать, — прибавил он, для пущей убедительности указывая ладонью на Клааса. И снова отец что-то спросил, на что доктор только поднял ладонь вровень с плечом, предоставив ей говорить за него. Чемоданчик так и стоял на полу, он не удосужился его открыть. Тут отец подступил к нему, я видел только их спины, должно быть, врач что-то растолковывал отцу, с чем тому трудно было согласиться. Но и сейчас доктор Грипп не пожелал открыть свой чемоданчик, потертый кожаный чемоданчик со старомодными запорами. Доктор Грипп что-то доказывал шепотом, не глядя на отца, должно быть отнимая у него одну за другой последние надежды. Это было видно по тому, как отец отвернулся, стал глядеть в окно и постепенно прекратил задавать вопросы.
Хлопнула входная дверь. Я подскочил к окну поглядеть, кто пришел, но опоздал и вернулся на свой пост у замочной скважины. Отец не пошевелился; врач застегивал на Клаасе френч. И тут у входа в гостиную появился он. Поначалу совсем маленький, он, как мне показалось, вырастал рывками, с трубкой в одной руке и со шляпой в другой, в потертом синем плаще и высоко поднимая плечи, чтобы перевести дыхание. Он остановился на пороге не столько в нерешительности или боясь появлением своим помешать доктору Гриппу, сколько чтобы отдышаться. Отец? Он так и не повернулся и не пожелал узнать, кто этот новый посетитель, у него больше не было вопросов, ему оставалось лишь заняться тем, что он считал необходимым.
Художник вошел, направился к кушетке и, обращаясь не только к врачу, а к обоим мужчинам, спросил:
— Мертв? Говорят, его нашли мертвым. — В два шага очутился он у кушетки, взгляд его перебегал с Клааса на врача и обратно; я слышал, как врач сказал:
— Госпитализировать. Его надо срочно госпитализировать. Можно мне позвонить, Йенс?
— Там, — сказал отец, — в конторе.