Портреты (сборник) - Джон Берджер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мет, – говорит она, – ты помнишь, как нам удавалось дни напролет не вспоминать о вульгарности Истории? Но некоторое время спустя ты к ней возвращался, оставлял меня одну снова и снова. Ты был зациклен.
– На чем?
– Зациклен, – она касается пальцами разноцветных перьев, – на том, чтобы творить историю. Ты словно забыл, что те, кто верит, будто творят историю, уже причастны к власти или воображают, что причастны, и эта власть, ты уж мне поверь, Мет, заморочит им голову! Через год они уже сами перестанут понимать, что творят. – Она бессильно роняет руку на бедро. – История требует выносливости, – продолжает она, – нужно уметь выносить ее гордо, с той абсурдной гордостью, которая – бог знает отчего – непобедима. Поляки лучше всех в Европе овладели выносливостью, они воспитывали ее в себе веками. Вот за что я люблю их. Я полюбила их еще во время войны, когда познакомилась с летчиками из 303-й эскадрильи.[59] Я ни о чем их не спрашивала, просто слушала, что они говорят. И если меня просили, танцевала с ними.
Из леса выезжает телега, груженная бревнами. Лошади взмылены: колеса увязают в непролазной грязи проселочной дороги.
– Душа этих мест связана с лошадьми, – говорит она со смехом. – А ты носился со своими историческими закономерностями… Да ты не сумел бы сам вычистить лошадь – как и твой Троцкий! Может быть, настанет такой день, когда ты вернешься в мои объятия, забыв про свои исторические закономерности.
И она делает жест, который я не в силах описать. Просто слегка поводит головой, так что я вижу ее волосы и шею со стороны затылка.
– Предположим, тебе надо выбрать эпитафию, – продолжает она, – что ты выберешь?
– Если мне нужно выбрать эпитафию, – отвечаю я ей, – то выберу «Польского всадника».
– Но нельзя же сделать картину эпитафией! – возражает она.
– Нельзя?
Какое счастье, когда есть кому снять с тебя сапоги!
«Добрая жена и сапоги с мужа снимет как надо» – кажется, есть такая русская пословица. Нынче вечером я сам снимаю свои сапоги. Вон они, стоят в стороне, мои мотоциклетные сапоги. Они особенные, и не потому, что в некоторых местах защищены металлом, не потому, что на носках у них двойной слой кожи, чтобы они не стирались от постоянного нажатия на педаль газа, не потому, что на голенищах есть фосфоресцирующий знак, позволяющий ночью заметить мотоциклиста в свете фар едущей за ним машины, а потому, что, снимая их, я чувствую, сколько тысяч километров мы с ними вместе преодолели. Они словно те семимильные сапоги, о которых мечтал в детстве. Сапоги, которые могли бы доставить меня куда угодно, ведь уже тогда я мечтал о дорогах, хотя дорога и пугала меня до смерти.
Я люблю эту картину – «Польский всадник», – как мог бы любить ребенок, потому что это начало истории, рассказанной стариком, который многое повидал и никогда не хотел вовремя ложиться спать.
Я люблю всадника, как могла бы любить женщина: за его отвагу, за его высокомерие, за ранимость, за силу бедер. Лиз права. Здесь через наши сны скачут лошади.
В 1939 году части польской кавалерии, вооруженные саблями, противостояли наступающим немецким танкам. В XVII столетии на восточных равнинах «крылатых всадников» боялись, словно ангелов-мстителей. Однако конь – не только символ военной доблести. В течение веков полякам постоянно приходилось переезжать с места на место или эмигрировать. В стране, не имеющей естественных границ, дороги не кончаются.
Привычки всадников все еще заметны в их телах, в том, как они двигаются. Поставить правую ногу в стремя и резко перекинуть через седло левую – это движение вспоминается мне в варшавской пиццерии, когда я наблюдаю за мужчинами и женщинами, которые ни разу в жизни не ездили верхом, даже не дотрагивались до лошади, и сейчас мирно пьют пепси-колу.
Я люблю смотреть на лошадь, гарцующую под «Польским всадником», как будто я сам всадник, потерявший своего коня и получивший взамен другую лошадь. У подаренной коняги длинноваты зубы – поляки называют таких «шкапа», кляча. Но верность свою она доказала.
Ну и наконец, я люблю приглашение в пейзаж, куда бы оно ни вело.
18. Виллем Дрост
(1633–1659 или после 1663)
На краю сквера с высокими тополями стоит особняк.[60] Он построен незадолго до Французской революции и старше, чем деревья сквера. В нем собрана коллекция мебели, картин, фарфора, оружия. Уже более ста лет он открыт для публики как музей. Вход бесплатный, билетов нет, войти может каждый.
Комнаты и на первом этаже, и на втором, куда ведет парадная лестница, выглядят так же, как при владельце – знаменитом коллекционере,[61] открывшем свой дом для народа. Проходя по ним, чувствуешь, как нечто неосязаемое еще из XVIII столетия оседает на коже, словно пудра. Нет, не пудра – тальк XVIII века.
На многих выставленных здесь картинах – молодые женщины и битая дичь, обе темы связаны с охотничьим азартом. Стены сплошь увешаны масляной живописью. Снаружи стены такие толстые, что ни один звук не проникает сюда из города.
В маленьком помещении на первом этаже, бывшей конюшне, где теперь стоят витрины с доспехами и мушкетами, мне почудилось, будто рядом всхрапнула лошадь. Тогда я попробовал представить, как выбираю и покупаю лошадь. Владеть конем – что может быть лучше! Это вам не картины. Представил еще, как краду лошадь. Наверное, связываться с краденой лошадью даже хлопотнее, чем спать с чужой женой? Праздные вопросы, на которые не нужны ответы. Так, лениво размышляя о том о сем, я переходил из зала в зал.
Ваза-канделябр из расписного фарфора: свечи услужливо поддерживаются слоновьим хоботом, слон в зеленом убранстве; фарфор изготовлен и расписан на королевской фабрике в Севре; первая владелица – мадам Помпадур. Абсолютная монархия означала, что любое существо в мире – потенциальный слуга, и одна из наиболее востребованных в то время услуг – Декорирование.
В другом конце того же зала – комод из спальни Людовика XV. Розовое дерево, золоченый бронзовый декор в стиле рококо.
Большинство посетителей были иностранцы, по преимуществу уже пожилые, как и я. И все они словно бы прислушивались и принюхивались,