Молот и крест. Крест и король. Король и император - Гарри Гаррисон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шеф понял, что блок предназначен для стены, уже почти достроенной. Солнце клонилось к горизонту в этом странном мире, и он знал, что если строительство завершится до заката, то случится нечто непоправимое. Вот почему тревожились боги, а великан поторапливал лошадь – жеребца, как рассмотрел Шеф, – азартными возгласами.
Сзади послышалось ржание. Еще одна лошадь, на сей раз обычных пропорций, – гнедая кобыла с челкой, спадающей на глаза. Она снова заржала и скромно отвернулась, будто не догадываясь, какое действие способен возыметь ее клич. Но жеребец услышал. Он вскинул голову, шевельнулся в постромках. Его орудие начало расчехляться.
Великан гаркнул, ударил жеребца по голове, попытался прикрыть ему глаза. Тот яростно раздул ноздри, но призывное ржание повторилось – теперь уже близко; игриво зацокали копыта. Жеребец встал на дыбы, готовый обрушиться на великана и сбросить упряжь. Повозка опрокинулась, камень вывалился, раздосадованный великан заметался. Жеребец высвободился и устремился к кобыле, спеша пристроить свой уд длиною в мерную цепь[20]. Но коварная соблазнительница отпрянула, подначивая его пуститься вдогонку. Лошади закружили и вдруг перешли на полный галоп; жеребец начал медленно сокращать расстояние, но в следующий миг они уже скрылись. Позади уморительно подпрыгивал негодующий великан.
Солнце зашло. Одна из фигур на стене мрачно шагнула вперед, натягивая металлические рукавицы.
«Расплата», – подумал Шеф.
Он снова стоял на равнине перед городом. Тот был велик, и его стены намного превосходили йоркские, но все же теперь казались творением человеческих рук, как выглядели человеческими тысячи фигур, сновавшие внутри и снаружи. Те, что находились вне стен, тащили чудовищное сооружение – не вепря, каким представал таран Рагнарссонов, а гигантского коня. Деревянного. «Какая польза от деревянного коня? – подумал Шеф. – Кого им обманешь?»
Никто и не обманулся. Стрелы и метательные снаряды летели то в коня, то в людей при колесах. Они попадали, выбивали возчиков, но на место упавших становились сотни новых. Конь подкатил к стенам, будучи выше них. Шеф понял, что сейчас разрешится нечто стародавнее, длившееся годами, унесшее тысячи жизней, и это еще не предел, погибнет еще столько же. Кто-то сказал ему, что это событие зачарует людей на многие поколения, но мало кто поймет его суть и потомки предпочтут сочинять притчи по своему вкусу.
В голове раздался вдруг голос, который Шеф уже слышал. Тот, что предупредил его перед ночной битвой на Сторе, звучал с прежней ноткой глубинного, заинтересованного веселья.
– Давай смотри, – молвил он. – Смотри!
Конь распахнул пасть и положил язык на стену. Из пасти же…
* * *
Торвин безжалостно потряс Шефа за плечо. Тот сел, все еще силясь постичь значение сна.
– Пора вставать, – сказал мастер. – Впереди трудный день. Будем надеяться, что ты доживешь до его конца.
* * *
Архидиакон Эркенберт, засевший в своей башенной келье над большим залом Минстера, придвинул подсвечник. Там были три свечи, все из лучшего пчелиного воска. Они не воняли салом, и свет их был ясен. Священник удовлетворенно взглянул на них и вынул из чернильницы гусиное перо.
Перед ним в беспорядке лежали клочки исписанного, исчерканного и вновь исписанного пергамента. Сейчас, вооружившись пером, Эркенберт взял чистый, красивый лист. На нем начертал:
* * *
* * *
Список рос и рос. В конце архидиакон подвел под недоимками черту, перевел дух и приступил к муторным вычислениям. «Octo et sex, – забормотал он, – получается quattordecim. Et novo, sunt… viginta tres. Et septem»[21]. Для удобства он рисовал палочки на уже использованном листе, которые перечеркивал, как только набирался десяток. Еще, ведя по списку пальцем, он делал пометки между XL и VIII, L и IX[22], чтобы не забыть, чего не трогать, а что добавить. Наконец разделался с первой частью и жирно вывел итог: CDXLIX. После этого взялся за те цифры, которые ранее пропустил. «Quaranta et triginta sunt septuaginta. Et quinquaginta. Centum et viginta»[23]. Послушник, который десять минут спустя робко заглянул в глазок, желая узнать, не надобно ли чего, вернулся к своим товарищам в благоговении.
– Он произносит числа, каких я и не слыхивал!
– Удивительный человек, – проговорил другой бенедиктинец. – Дай Бог, чтобы это темное чародейство не причинило вреда.
– Duo milia quattuor centa nonaginta[24], – произнес Эркенберт и записал: MMCDXC.
А дальше пошла настоящая мука – сумма недоимок по ренте за квартал. Сколько же наберется за год, если Господь позволит викингам, этому Божьему бичу, и впредь разорять изнемогающих Божьих рабов? Даже среди арифметиков нашлись бы многие, кто предпочел бы более легкий путь и просто четырежды повторил эту цифру. Но Эркенберт был выше таких уловок. Он, будучи человеком дотошным, приступил к самой сложной дьявольской премудрости: умножению римских чисел.
Когда же все было кончено, он уставился на цифру, не веря глазам. Такого итога он еще не видал. Забрезжил серый рассвет, и Эркенберт дрожащими пальцами загасил свечи. После заутрени придется обратиться к архиепископу.
Сумма оказалась слишком велика. Такие потери недопустимы.
* * *
Далеко от тех мест, в ста пятидесяти милях южнее, тот же рассвет разбудил женщину, которая свернулась калачиком в гнезде, сооруженном из тюфяков и шерстяных одеял. Она пошевелилась, подвинулась. Ее рука коснулась теплого голого бедра лежавшего рядом мужчины и отдернулась, словно наткнулась на чешую здоровенной гадюки.
«Это же мой единоутробный брат, – подумала женщина в тысячный раз. – Сын моего отца. Мы совершаем смертный грех. Но как я могла признаться? Я не сказала даже священнику, который нас обвенчал. Альфгар доложил ему, что мы согрешили плотью, когда бежали от викингов, и ныне он просит Господа смилостивиться и благословить наш союз. Его здесь считают святым. И даже короли Мерсии и Уэссекса внимают всему, что он говорит об угрозе, исходящей от викингов; о том, что они сделали с его отцом; как он сразился за меня в их стане… Он стал героем. Его обещают произвести в олдермены и наградить уделом, а также доставить домой его несчастного искалеченного отца, который до сих пор отбивается от язычников в Йорке… Но что скажет отец, когда увидит нас вместе? Вот был бы жив Шеф…»
Едва Годива мысленно произнесла это имя, из-под ее сомкнутых век выступили слезы. Они стекли на подушку, как бывало каждое утро.
*