Прощальный вздох мавра - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В богатых семьях детей воспитывают бедные, и поскольку мои родители были с головой погружены в работу, я часто оставался в обществе одних лишь чоукидара и няни. И хотя мисс Джайя была цепкая, как коготь, хотя глаза ее были узкие, как клювы, а губы тонкие, как писк, хотя она была острая, как лед, и властная, как не знаю что, – я был и остаюсь ей благодарным, потому что в свободное время она была бродячей птицей, любила путешествовать по городу с тем, чтобы ругать его, щелкать языком, поджимать губы и качать головой, глядя на его бесчисленные изъяны. В обществе мисс Джайи я ездил на трамваях и автобусах компании «БЕСТ» и, слушая ее сетования по поводу давки, втихую радовался всей этой спрессованной человечности, радовался людской близости, столь тесной, что никто не существовал отдельно и границы личности начинали размываться, – ощущение, которое испытываешь только в толпе или с любимой. С мисс Джайей я погружался в сказочный водоворот Кроуфордского рынка, чей фриз спроектировал отец Киплинга, где продавались живые и пластмассовые куры; с ней я входил в питейные заведения Дхоби Талао и посещал многоквартирные дома в трущобах Байкуллы (туда она брала меня в гости к своим бедным -лучше сказать, более бедным, чем она, – родственникам, которые, вконец разоряясь на пирожные и прохладительные напитки, принимали ее чуть ли не как королеву); с ней я ел арбузы на причале Аполло Бандер и чаат [82] на морском берегу в Варли – и во все эти места с их горластыми обитателями, во все эти съедобные и несъедобные товары с их назойливыми продавцами, в неистощимый мой, избыточный Бомбей я влюбился беззаветно и на всю жизнь, как ни изощрялась мисс Джайя, давая волю своей неимоверной брюзгливости, изрекая осуждающие приговоры, не подлежащие обжалованию: «Дорогие больно!» (Куры). «Вонючий больно!» (Темный ром). «Ветхие больно!» (Трущобы). «Сухой больно!» (Арбуз). «Острый больно!» (Чаат).
И всегда, вернувшись домой, она смотрела на меня блестящими, возмущенными глазами и изрекала: «Ты, баба, счастливый больно у нас! В рубашке родился».
Однажды, на восемнадцатом году жизни – как раз, кажется, объявили чрезвычайное положение [83], – я пошел с ней на рынок Завери, где в маленьких, сплошь зеркально-стеклянных лавчонках, как обезьянки, сидели ювелиры, скупая и продавая на вес старое серебро. Когда мисс Джайя вынула и протянула оценщику два массивных браслета, я тут же узнал в них материнские. Взгляд мисс Джайи пронзил меня, как копье; мой язык присох к небу, и я слова не мог вымолвить. Сделка вскоре была совершена, и мы вышли из лавки в круговерть улицы, где нужно было уворачиваться от тачек с кипами хлопка, завернутыми в джутовую мешковину и перетянутыми железной лентой, от передвижных лотков с бананами, манго, длинными рубахами, фотопленкой и ремнями, от кули с огромными корзинами на головах, от мотоциклистов, от велосипедистов, от внезапно открывшейся истины. Мы отправились домой, и только когда мы вышли из автобуса, няня заговорила со мной.
– Много всего больно, – сказала она. – В доме у нас. Всякого лишнего-ненужного. Я не отвечал.
– И людей, – сказала мисс Джайя. – Приходят. УХОДЯТ. Ложатся. Встают. Едят. Пьют. В гостиных. В спальнях. Во всех комнатах. Больно много народу.
Это, я понял, означало, что поскольку проконтролировать весь круг посетителей невозможно, никто никогда не сможет найти вора; если только я не проговорюсь.
– Ты молчать будешь, – сказала мисс Джайя, выкладывая козырь. – Из-за Ламбаджана. Ради него.
x x xОна была права. Я не мог предать Ламбаджана – ведь он научил меня боксировать. Он заставил сбыться пророчество моего потрясенного отца. Таким кулачищем ты кого угодно уложишь с одного удара.
В те дни, когда у Ламбаджана было две ноги и не было попугая, когда он еще не стал Долговязым Джоном Сильвером, он пускал в ход кулаки, зарабатывая добавку к скудному матросскому жалованью. В тех кварталах, где процветали азартные игры, где для затравки публике предлагали петушиные бои и потеху с медведями, он имел хорошую репутацию и получал приличные деньги, боксируя без перчаток. Вначале он хотел быть борцом, потому что в Бомбее борец мог стать настоящей звездой, как знаменитый Дара Сингх, но после ряда поражений он спустился в более грубый и примитивный мир уличных кулачных бойцов, где прослыл человеком, умеющим держать удар. У него был хороший послужной список; он потерял все зубы, но ни разу не был в нокауте.
Пока я был мальчиком, он раз в неделю приходил в сад «Элефанты», неся с собой длинные полосы ткани, которыми он обматывал мои левую и правую прежде, чем показать на свой небритый подбородок.
– Сюда, баба, – командовал он. – Сюда свою супербомбу сажай.
Так мы с ним обнаружили, что моя увечная правая -штука серьезная, что это рука-гиря, рука-торпеда. Раз в неделю я бил Ламбу в челюсть со всей силы, и сперва его беззубая улыбка как была на лице, так и оставалась.
– Бас? [84] – дразнил он меня. – Как перышком пощекотал. Мой попугай и то сильней бы врезал.
Через некоторое время, однако, он перестал улыбаться. Он по-прежнему подставлял челюсть, но теперь я видел, что он собирается для удара, призывает на помощь свои ресурсы боксера-профессионала… В мой девятый день рождения я нанес удар, и Тота шумно вспорхнул в воздух над распластанным на земле чоукидаром.
– Пюре из белых слонов! – проскрипел попугай, а я ринулся за садовым шлангом. Бедный Ламба лежал в отключке.
Придя в чувство, он опустил углы рта, изображая подчеркнутое уважение, потом сел и показал на свои окровавленные десны.
– Ударчик что надо, баба, – похвалил он меня. – Пора начинать учебу.
На ветку платана мы повесили наполненную рисом «грушу», и после незабываемых уроков Дилли Ормуз Ламбаджан дал мне свои уроки. Восемь лет мы с ним тренировались. Он научил меня стратегии боя и тому, что можно было бы назвать искусством поведения на ринге, будь у нас ринг. Он развил во мне чувство дистанции и особенно много внимания уделил защите.
– Не думай, что тебя ни разу не ударят, баба, и правая твоя тебе не поможет, когда в ушах птички зачирикают.
Ламбаджан был спарринг-партнер с уменьшенной, мягко говоря, подвижностью; но с каким поистине геркулесовым упрямством старался он компенсировать изначальную ущербность! Когда мы начинали работать, он отшвыривал костыль и принимался скакать по лужайке, как живая ходуля «пого».
Чем старше я становился, тем мощнее делалось мое оружие. Я начал невольно обуздывать себя, сдерживать силу удара. Я не хотел сшибать Ламбаджана с ног слишком часто или бить слишком сильно. Я воображал, как чоукидар становится придурковатым, начинает заговариваться и забывать мое имя, и это заставляло меня бить слабей.
К тому времени, как мы с мисс Джайей пошли на рынок Завери, я был натренирован настолько, что Ламбаджан шепнул мне:
– Если хочешь настоящего боя, баба, шепни мне одно словечко.
Возможность и манила меня, и ужасала. Хватит ли пороху? Моя боксерская груша ведь сдачи давать не умела, а Ламбаджан был мой давний друг. Выскочит какой-нибудь двуногий верзила, кости и мышцы вместо риса и мешковины, и измолотит меня до полусмерти.
– Руки твои готовы, – сказал Ламбаджан, пожимая плечами. – Насчет нервов не знаю.
Разозлившись, я шепнул словечко, и мы в первый раз отправились в безымянные переулки центрального Бомбея. Ламба представил меня попросту как Мавра, и поскольку я пришел с ним, пренебрежительных замечаний было меньше, чем я ожидал. Но когда он объявил, что новому бойцу семнадцать с хвостиком, раздался громкий хохот, потому что всем зрителям было очевидно, что я мужчина за тридцать, уже начинающий седеть, и что одноногий Ламба согласился тренировать меня только ради моего последнего шанса. Но помимо насмешек неожиданно послышались и возгласы одобрения:
– Может, он и ничего еще. Не молоденький, а какой красавчик.
Потом вышел мой противник, зверюга сикх с распущенными волосами и, по меньшей мере, с меня ростом, и кто-то небрежно сказал, что хотя парню только-только сравнялось двадцать, он уже угробил двоих в таких вот кулачных боях и его разыскивает полиция. Я почувствовал, что кураж мой иссякает, и посмотрел на Ламбаджана; он молча кивнул и плюнул на свое правое запястье. Я тоже плюнул на мою правую и шагнул навстречу боксеру-убийце. Он пошел прямо на меня, до краев полный самодовольства, поскольку считал, что с таким преимуществом молодости свалит старикана в два счета. Я представил себе мешок с рисом и вмазал. С одного удара он рухнул и провалялся на земле много дольше десяти секунд. Что касается меня – со мной случился астматический приступ такой силы, с такими задыханиями и градом слез, что, несмотря на победу, я усомнился в своих перспективах на этом поприще. Ламбаджан, однако, отмахнулся от этих сомнений.