Муля, не нервируй… Книга 3 - А. Фонд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос его звучал как скрип несмазанной двери. Я понимал: когда Большаков говорит «мы», он имеет в виду «ты». Все риски, все провалы — на подчинённых. Успех — общий. Это в лучшем случае.
Большаков, хоть и после пьянки, был настроен решительно:
— Сидор вчера говорил, что нужна группа сценаристов. А ты набросаешь сценарий за основу. Что предлагаешь взять?
Я представил цензоров, которые вычеркнут каждое второе слово. Комитет по делам искусств, где сидели люди, не читавшие ничего, кроме докладов Жданова.
— Люди после войны устали, — я вскинул голову, — Устали от страха, голода, похоронок. Им нужно смеяться, а не плакать. Возьмём комедию. Не трагикомедию, не драму — чистый смех. Как в цирке.
Большаков усмехнулся и вытащил из-под стола бутылку «Столичной».
— Цирк? Ты хочешь, чтобы нас обвинили в безыдейности? — Он налил в гранёный стакан, и предложил мне, — будешь?
Я поморщился и отрицательно покачал головой.
— «Весёлое кино» — это не по-советски, — Большаков хекнул и залпом выпил водку. Немного помолчал, прислушиваясь к ощущениям и одобрительно кивнул.
— По-советски — это дать людям веру! Они хотят веры в завтрашний день… Кино должно дать надежду, а не напоминать о боли, — сказал я. — Пусть увидят, что завтра может быть лучше. Через смех. Через… классику.
— Какую? — Большаков прищурился. — Гоголя? Да его «Ревизора» уже сто раз ставили. Надоело. Никого этим не удивишь. Тем более на западе.
— Декамерон.
Стакан со звоном ударился о стол:
— Ты с ума сошёл⁈ — Большаков побагровел. — Там же сплошное блядство! Прелюбодеяние, шлюхи, похабные анекдоты! Ты хочешь, чтобы нас сгноили в лагере?
Я закрыл глаза. Передо мной всплыли рассказы бабушки про 1936 год: дед был арестован за цитату из Боккаччо на лекции. «Искусство должно быть чистым, как слеза пролетария!» — орал ему в лицо следователь. Тогда я поклялся, что его слова никогда не станут петлёй на шее.
— Я говорю не о тексте, а о структуре, — я говорил медленно, словно разминируя поле. — Не сам Декамерон, а его структуру… Набор смешных историй, а не эротику! Десять историй, десять дней. Смешных, абсурдных, но… без похабщины. Как у Зощенко.
Большаков замер. Зощенко уже был под запретом, но его имя всё ещё работало как пароль среди своих.
— Пример давай…
— Допустим, история о крестьянине, который перепутал партийного чиновника с поросёнком.
— Партийный чиновник не пойдёт!
— Ну, тогда с кем-нибудь другим. С ветеринаром, к примеру. Или история о девушке-практикантке, которая приехала из города и влюблёна в тракториста…
— И где тут «утверждение веры в завтра»? — язвительно перебил Большаков.
— В том, что даже в глухой деревне могут случиться чудеса. Что тракторист — не герой плаката, а живой человек, который боится первого поцелуя.
— Две недели, — внезапно сказал Большаков, — Через четырнадцать дней сценарий — на моём столе. Полный перечень: локации, актёры, бюджет.
И тут я почувствовал, как холодная игла прошлась по спине.
— Это невозможно! Съёмки в Югославии, согласование с Белградом…
— Не мои проблемы, — Большаков швырнул папку с документами. — На пленуме через месяц я хочу сделать доклад о «новой вехе в советско-югославской дружбе». Хочу выступить с новыми инициативами… Это изменит отношение к советскому кинематографу! Если проекта нет — ты уволен. Если он провалится — мы оба в Магадане.
За окном засмеялся кто-то из наших. Хорошо им, завтракают, смеются себе… Я вдруг понял: это не просто фильм. Это мост через пропасть между «надо» и «можно». Между страхом и надеждой.
— Хорошо, — прошептал я. — Но мне нужна команда. Сценаристы…
— Бери хоть чёрта, но чтоб был членом Союза писателей, — бросил Большаков, зажигая новую сигарету. Дым заклубился портретом Сталина, будто вождь наблюдал за нами сквозь табачную пелену.
«Две недели. 336 часов. 20 160 минут. Цензура, бюджет, Белград… А если не успею?» — я представил чёрный «воронок» у подъезда.
— Игра стоит свеч, — сказал я вслух, больше себе, чем Большакову. — Если получится…
— Какие хочешь в случае победы преференции? — Большаков усмехнулся. — Орден? Премия? Или место в Союзе кинематографистов?
— Возможность снять то, во что верю, — пафосно ответил я, а сам подумал, что мелочиться я тебе не дам. — И отдельную квартиру. Благоустроенную.
Я хоть и мечтал о творческой свободе и комфортной жизни, как раньше, но понимал, что успех проекта — мой шанс вырваться из подчинения, сразу на два уровня выше.
В этом деле было три возможные сценарии. Первый, успешный — если фильм станет хитом, я получу признание, Большаков — повышение. Второй, провальный — если цензура запретит проект, тогда меня объявят «формалистом», а Большаков открестится. И третий, компромиссный, если фильм выйдет в урезанном виде, став символом полумер — как сама эпоха. В общем, если проект реализуют, он может стать первым шагом к смягчению цензуры. Если нет — подтвердит незыблемость доктрины соцреализма.
Нужно постараться.
Я прищурился, глядя на пятно на стене, которое напоминало мне карту Югославии.
— Две недели… — протянул я, намеренно растягивая слова, чтобы выиграть время. — Это как попросить трактор вспахать поле за час. Но, товарищ Большаков, если вы хотите шедевр, а не макулатуру, придётся дать мне хотя бы месяц. Хотя бы на подбор команды.
Большаков хмыкнул и закурил:
— Месяц? Ты что, в курсе, что через месяц у Тито очередной какой-то там юбилей? Это должен быть подарок от советского народа, а не запоздалое «сорри». Не ныть, Муля. Две недели — и точка.
Я тяжко вздохнул, понимая, что торговаться бесполезно. Взял со стола потрёпанный блокнот Матвея и начал чертить на свободном листке каракули, изображая раскадровку:
— Ладно, Иван Григорьевич. Но тогда мне нужен полный доступ к архивам «Мосфильма». И… — я сделал паузу, — пара ящиков хорошего коньяка. Для мозгового штурма.
Большаков усмехнулся, кивнув на начатую бутылку водки на столе:
— Всё будет, когда принесешь сценарий.
Я пожал плечами:
— Команду соберу из своих. Примерно знаю парочку сценаристов, которые в юморе как рыба в воде. И… — я понизил голос, — может, подключить того молодого режиссёра из югославского посольства? Чтобы диалоги не звучали, как манифест партии.
— Йоже Гале? — Большаков нахмурился. — Ты хочешь, чтобы нас обвинили в шпионаже?
— Хочу, чтобы герои говорили как люди, а не как памятники, — парировал я, тоже закурив сигарету. — Иначе зрители уснут на третьей минуте.
За окном прокричала сойка, и мы невольно вздрогнули. Большаков, размягчённый спиртным, неожиданно кивнул:
— Ладно. Но Йоже Гале — под твою ответственность. И чтобы ни слова о политике. Только смех, только «утверждающее начало».
Я мысленно похвалил себя