Время неприкаянных - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хранил молчание. Неужели рабби ждет моих вопросов? Я испытывал смутное разочарование. Я надеялся на откровение. Быть может, связанное с Эстер. Я не забыл ее — я ее никогда не забуду. Хотя я любил Еву, и любил всем сердцем своим, Эстер странным образом проникла в мою любовь. Эстер была началом и обещанием, Ева напоминала о разрыве и потере. Поговорить об этом с рабби сейчас? Ведь это мой последний шанс. Других, конечно, уже не будет, ибо рабби Зусья, один из столпов хасидского движения, потомок великого Учителя, носившего то же имя, находился на пороге смерти.
Мне хотелось бы подробнее поговорить с ним и о Колетт, о нашем злосчастном браке. Рабби любил цитировать Талмуд, в котором утверждается, что все браки происходят по воле Господа. В таком случае наш брак — бурный, принесенный в жертву нашим внутренним демонам — оказался Его ошибкой. Я намекал на это в нашей предыдущей беседе, возвращаться к этому не было нужды. Да и момент не тот: нельзя сейчас огорчать старого умирающего Учителя.
— Подойди, — приказал он внезапно изменившимся, горячечным шепотом.
— Я здесь, рядом с вами, рабби.
Я не мог подойти ближе: от изголовья больного меня ничто не отделяло.
— Скажи мне правду: ты думаешь, я позвал тебя, потому что умираю, верно?
— Да, рабби. Я так думаю.
— Так вот, ты ошибаешься. Я хотел увидеться с тобой сегодня, чтобы поговорить о твоем друге-еретике, о Самаэле. Ты поддерживаешь отношения с ним?
В груди моей набух ком, я чувствовал, что теряю сознание. Почему рабби вспомнил о Самаэле в такой момент? В этом имени дня меня воплощалось все, что есть дурного и бедственного в человеческой душе.
— Нет, рабби. Я потерял всякую связь с ним.
— Но ты знаешь, как его найти.
— Нет, рабби. Этого я не знаю.
Больной, весь в поту, закрыл глаза и застонал.
— Жаль. Я желаю его видеть. Более того: мне нужно с ним поговорить. Это важно. Ты должен его найти. И привести ко мне. Иди, сын мой. Пусть Господь направит стопы твои к нему. Но будь осмотрителен, не позволяй ему вовлечь себя в долгий разговор, ты можешь растеряться. Просто скажи, что у тебя поручение к нему: я хочу с ним поговорить, это все. Ты понял меня?
Рабби Зусья приподнялся, чтобы протянуть мне руку. Чтобы попрощаться? Быть может, благословить?
— Знай, сын мой, что я продолжаю сражаться, я буду сражаться до последнего вздоха, до самого конца и за его пределами.
Силы оставили больного, и взгляд его затуманился. Голова вновь упала на подушку.
Я вышел из комнаты пятясь.
После разговора с рабби Гамлиэль в течение долгих часов размышлял о лжи. Это слово гудело в его голове, словно обезумевшая пчела, попавшая в ловушку.
Лживые измышления Самаэля — Гамлиэль знал, что они несут в себе яд и смерть. Но что сказать о своей собственной лжи? Разве не была его жизнь чередой обманов? Он женился на Колетт, не любя ее по-настоящему. Он не проявил достаточного рвения и упорства, чтобы возобновить отношения с дочерьми. Ему следовало признать, что он сам виноват в исчезновении Эстер: у него не хватило ни ума, ни силы, чтобы удержать ее… А его ремесло? Все эти страницы, испещренные буквами, все эти мысли, ситуации, конфликты, рожденные его воображением и присвоенные другими, — разве не были и они искажением истины? В таком случае чем он отличается от Самаэля? Неужели Самаэль существует в каждом человеке, следовательно, и в нем тоже? Но тогда как истребить его, не истребив самого себя? В своей первой книге Паритус Кривой объясняет, что жизнь состоит лишь из видимостей, элементов изменчивых и бренных. Только смерть — исключение.
Когда-нибудь, подумал Гамлиэль, если мне позволит Господь, надо будет переписать заново пьесу Кальдерона: ибо жизнь — это не просто сон. Быть может, жизнь еще и ложь? Но тогда что такое смерть? Быть может, это единственная истина? Если только не существует нескольких истин? Моя истина не обязательно совпадает с истиной Болека, истина Болека — с истиной Диего. Сам рабби Зусья признавал, как трудно отделить истинное от неистинного. Значит, моя истина могла бы совпасть с ложью Самаэля. Один Господь умеет освободить первую и пленить вторую, даже если, как во всем, что касается человека, истина эфемерна. Великий хасидский Мудрец утверждает, что даже Праведники различаются тем сроком, который дарован им для реализации своих духовных возможностей: некоторые пребывают Праведниками всю жизнь, другие — лишь один час. Не так ли обстоит дело и с истиной, и с теми, в кого она проникла?
Когда-нибудь… Когда же? Порой Гамлиэль размышлял о своем возрасте с мучительным напряжением. После шестидесяти колени подгибаются чаще, горбится спина. Тело — прежде источник радостного изумления — грозит превратиться в опасного, жестокого врага, стать просто сосудом для жизни, которая неумолимо движется к своему собственному концу. Смысл жизни содержится в самой жизни, говорят философы. Моралисты же идут еще дальше и провозглашают: чтобы человек был верен себе, он должен превзойти себя. Но как этого добиться? Развиваться сверх своего предела, следовательно, против самого себя? На такое, подобно Богу, способен ли человек?
Неизбежно Гамлиэль переходил к размышлениям о смерти, точнее, о своей собственной смерти. Он не боялся ее — пугало продвижение к ней. Пугала тяжесть годов. Слишком быстрое старение. Болезни, тоскливая боль, утрата способностей. Дряхлость. Оскудение рассудка. Медленное и неумолимое угасание достоинства, потом памяти. Слова, застревающие в сухом горле. Неловкие, неконтролируемые жесты. Когда вещи падают из рук. Если бы он мог выбирать, предпочел бы мгновенный удар саблей ангела-губителя, который явится без предупреждения. В древних книгах это называется Мот нешика — поцелуй Смерти. Так умер Моисей: Господь поцеловал его в уста и унес его последний вздох.
Но то был Моисей, единственный пророк, говоривший с Господом лицом к лицу. Никто не может похвалиться, что изменил, подобно ему, ход Истории, предписав ей нерушимые этические законы, учение, которое будет жить столько же, сколько сознание человека. Но что оставит после себя он, Гамлиэль? Дочери сбежали от него, и род его прекратится вместе с ним, с горечью думал он. Тогда к нему приходило близкое к отчаянию сожаление о том, что он не женился на Эстер или Еве. Порой он воображал сына, которого могла бы подарить ему одна из них. Когда-то он совершил ошибку, сказав Еве:
— Ты красива, но беременной была бы еще красивее. Знаешь ли ты, что еврейская традиция предписывает нам оказывать уважение любой беременной женщине, уступая ей свое место? Ты скажешь, элементарная вежливость? Нет, Ева. Должно вставать перед беременной женщиной, потому что — кто знает? — она, возможно, несет в своем чреве Мессию…
Ева этого не приняла:
— Мессия в моем чреве? Прошу тебя, прекрати говорить глупости.
— Я не это хотел сказать…
Он просто желал объяснить ей, что ему хотелось бы увидеть ее матерью своего сына, но на лице у нее появилось столь возмущенное выражение, что он понял — сейчас лучше промолчать.
Однако он уже давно мечтал оставить отпрыску свое имя и воспоминания, потому что ничем другим не обладал. Сейчас было слишком поздно. С его смертью все, чем он был, будет похоронено вместе с ним.
Подобно старой женщине в больнице?
Мысль об этой незнакомке преследует меня. Кто она? Что знает о своей болезни? Уже в третий раз я иду к ней. Поздно, сумерки сгущаются быстрее, чем я ожидал. Обычно я отрываюсь от работы или чтения, чтобы их встретить: меня волнует их порой печальная, порой светоносная красота. Но не в этот вечер. Он тяжкий, тусклый, враждебный.
Мне больше не нужен провожатый к палате больной. Вот и парк с его ровными аллеями. Над ним нависает небо в свинцовых облаках. Деревья клонятся вниз, словно под гнетом угрозы.
Вот и корпус. Палата. В мертвенно-бледном, почти землистом свете тени на стене становятся четче. При взгляде на постель у меня обрывается дыхание: она пуста. Где же больная? Я ощущаю панический страх. Неужели… неужели она умерла? Или ее увезли на осмотр? Нет. Она сидит на полу, съежившись, с растрепанными волосами, уставившись в пустоту с отсутствующим видом. Кто помог ей спуститься с кровати? Я делаю шаг вперед. Встаю на колени, чтобы поговорить с ней, сам не знаю о чем. Слышит ли она меня? Я в этом не убежден. Она кажется еще более далекой, чем днем. Равнодушная, отрешенная. Если бы только я мог увидеть то, что она видит, коснуться того, к чему она прикасается, почувствовать то, что чувствует она. Если бы только я мог последовать за ней, пойти рядом, слить воедино наши ощущения. Во мне растет уверенность, что она могла бы ответить на многие мои вопросы. Но я не знаю, какие из них задать, как их сформулировать — и это тоже часть тайны, влекущей меня к старой венгерке, несмотря на ее отторгающую немоту. Мои размышления прерывает неприятный голос: