Андрей Миронов и Я - Татьяна Егорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние три месяца были для меня невыносимо трудными. Я сидела в зале, за бортом жизни, смотрела на сцену, а там неизвестно откуда взявшаяся артистка Акробатка, заняв мое место, в роскошных атласных платьях под музыку Моцарта разыгрывает на подмостках любовь с Андрюшей. А я! В свои 25 лет на дне театральной жизни и во тьме репетиционного зала под прицелом мстительных и недобрых глаз Чека, правой руки Вельзевула, как выражалась Ядвига Петровна. Трезвый ум добился от меня полной капитуляции деструктивных сил – негативные эмоции лежали на лопатках, и я – сама себе главный режиссер – объявила: «В каждой ситуации есть две стороны медали. Изнанка и лицо. Иногда получается и мордой об стол, а под символом изнанки скрывается зашифрованная истинная суть медали. Препятствия – есть рождение возможностей», – завершила я свой внутренний монолог и опять влилась в присущий мне радостный поток жизни. Меня касалось теперь только то, что касалось Андрея, – он и его репетиции Фигаро.
Я знала, как много для Андрея значит все знаменитое и авторитетное, я ничего не репетировала, была не в стае, мои акции падали, и мне казалось, что я убываю в его глазах и что все это способно нас разлучить. Но вопреки внешним событиям, внутренние разыгрывали совсем другую «пьесу».
8 марта, совершенно для меня неожиданно, мы мчимся вместе в «Стреле» в Ленинград к родителям отмечать по традиции Андрюшин день рождения. Он уже не оставил меня одну с книжечкой дома в этот праздник. В «Астории» мама метнула в нас традиционно огненный взгляд, потом принялись пить чай, мама как всегда перечила, говорила все наперекор, началась перебранка – мы успели выскочить на улицу до почти физической атаки, гуляли, наслаждались Петербургом, бродили вокруг Исаакия, Медного Всадника, потом Андрей купил охапку цветов и вручил маме за то, что она его родила. С ночным поездом вернулись в Москву на репетицию.
Мария Владимировна обладала редкой дальновидностью, проницательным умом и поняла, что неприятность, доставленная ей 8 марта моим присутствием, может и затянуться… Пока в Ленинграде она мысленно конструировала разрушительные проекты, в Москве на Петровке, 22, ее сын сидел за роялем, неподалеку – я, и подбирал мелодию. Потом довольно робко, срывающимся голосом объявил мне:
– Я сочинил стихи и положил их на музыку. Посвящаю тебе.
И запел, наигрывая незатейливую мелодию на рояле.
Что же мы себя мучаем,Мы ведь жизнью научены.Разве мы расстаемся навек?Разве ты не любимая,Разве ты не единая?Разве ты не родной человек?
«Господи, – думала я, подняв удивленно высокие брови, – он еще и стихи сочиняет! И музыку!»
Не одну сжег я ноченькуИ тебя, мою доченьку,Доводил, обнимая до слез, —
продолжал он.
Мы возьмем нашу сучечкуИ друг друга под ручечку…
Он запел громче, получая от этого пения удовольствие.
Разве ты не любимая,Разве ты не единая?Разве ты не жена у меня?
Он так распереживался, что у него перехватило горло, и он схватился за спасительную сигарету. Как естествоиспытатель, он смотрел на мою реакцию. У меня из глаз выкатились две слезы.
– Ты довольна, Танечка? Видишь, маленькая моя, я тебе уже песенки сочиняю! – скрывал он под смешливостью свои чувства.
Прошло почти три года с минуты нашей встречи, и на смену влюбленности пришла любовь.
Последние дни перед отъездом Андрей занимался машиной – техосмотр, масло, бензин, а я добывала себе из-под полы в комисе черное итальянское пальтишко, черную шапку-боярку из енота, черные сапожки. Счастье от того, что мне все это так идет, смешивалось с предвкушением гастролей – путешествие в Михайловское, к Пушкину, в Ленинград…
За два дня до отъезда щелчком по дну пачки он выбил сигарету «Стюардесса», закурил и быстро, быстро проговорил:
– Так складываются обстоятельства… ты меня слышишь? Так складываются… Жить будем не вместе, а отдельно! В разных гостиницах. Я – в «Астории», ты – в «Октябрьской»! Все, все, все! Се, се, се!
Такого мордобоя я, конечно, не ожидала. Но в трудные минуты я всегда собираюсь, нахожу нужное решение и становлюсь непробиваемой.
– Дурак! – заявила ему я и передразнила: – Се, се, се! Ты что, вообразил себе, что я буду тебя уговаривать? Нет! Очень хорошо, что мы будем в разных гостиницах! Я мечтаю побыть одна! Ты мне надоел. Вместе с твоей мамой, которая все это тебе продиктовала. Я даже на тебя не обижаюсь. Я свободна! И это меня возбуждает! И ты свободен! И мы свободны – и морально, и территориально! И в доказательство своей радости я даже не хлопну дверью, как делают в таких случаях, и не поеду в Питер со всей труппой поездом. Я поеду с тобой на машине – потому, что мне это интересно. Назовем это путешествие «До свиданья, друг мой, до свиданья!».
В Ленинград выехали на рассвете. После мрачных серых дней неожиданно выскользнуло солнце, осветило долины, холмы и прибавило нам бодрости и веселья. В дороге закусывали, пили горячий чай из термоса, читали стихи, а Андрей поведал Цыпочке с Ушкой о том, что посвятил мне песню, и пел ее с небольшими перерывами всю дорогу:
Я всегда был с причудинкой,И тебе, моей худенькой,Я достаточно горя принес.
Ушка с Цыпочкой восторгались, а он продолжал:
И звеня погремушкою,Я был только игрушкоюУ жестокой судьбы на пути.Расплатился наличными,И расстались приличными,А теперь, если можешь, прости.
И подглядывал на меня, назад, в панорамное зеркало. Конечно, я его простила, но он уже казался мне неинтересным, некрасивым, скучным. Все шуточки, насмешки – надоевший репертуар.
Вечером остановились в гостинице Вышнего Волочка. Ушка с Цыпочкой отправились в один номер, а мы – в другой, прощаться навсегда. В последний раз мы вместе пили чай, ели котлеты, сырники и, «теряя» друг друга, в номере захолустного города мы провели самую прекрасную ночь в жизни. Утром мчались в сторону Пскова, и я думала – после такой обнаженной любви и нежности завтра он будет меня «приколачивать гвоздями» к гостинице «Октябрьская», не пошевелив своей белобрысой бровью! Тут же на шоссе перед глазами мысленно развернулся лозунг: «Товарищи! Выдавливайте из себя маму, как выдавливают раба!».
«Надо искать сироту», – резюмировала я, подъезжая к Пскову. Свернули в сторону Михайловского. Небо апрельское, синее, высокое. Нас встречает в своем доме Семен Гейченко – директор заповедника, друг семьи Мироновой и Менакера. Мы сидим на крыльце, сильно пригревает солнце, тинькают синицы. Андрей читает стихи Пушкина – «Желание славы», «Из Пиндемонти», «Признание». Потом мы едем на место захоронения Пушкина, я стою и плачу, а Гейченко рассказывает, что иностранцы, когда приезжают, ползут к могиле на коленях. Потом мы возвращаемся назад, в дом, пьем чай, и Гейченко ненавязчиво, как будто читает мысли всех, говорит о том, что, мол, истинное взросление мужчины происходит тогда, когда он женится.
Вот Пушкин, у меня есть такая реликвия! – идет в другую комнату и приносит в медальоне локон Пушкина. – При перезахоронении, – говорит он, – открыли гроб, а там – кудри! Как при жизни! И один локончик перекочевал ко мне.
Локончик, локончик… Через 25 лет мы с Марией Владимировной, которая весной 69 года властным и зычным голосом с интонацией угрозы запретила сыну якшаться с «этой, с синим бантом», и не сметь с ней жить в «Астории», в ее доме на Арбате вместе будем перебирать мелочи в шкафу, и внезапно она замрет, открыв коробочку, и скажет глухим, сдавленным голосом:
– Волосы Андрюшины… детские…
И я увижу совсем белые локончики, и рванет сердце и попрошу:
– Дайте мне, пожалуйста, локончик!
Сидим вдвоем в аллее, где некогда гуляла Керн. По дорожке прыгают белки с глазками-бусинками, и нам так сладко прощаться, мы даже обнялись.
– Знаешь, – говорит он, – у Пушкина в дневнике запись: «Вчера, с божьей помощью, в стогу сена у-б Керн». А наутро появились стихи: «Я помню чудное мгновенье…»
Подъезжаем к Ленинграду, Андрей поет, явно играя на моих нервах: «Самой нежной любви наступает конец, бесконечной тоски обрывается пряжа. Что мне делать с тобой и с собой, наконец, дорогая пропажа?!» А в моей голове вертится дурацкая частушка: «Мой миленок хитер, хитер, на горшке уехал в Питер, а я долго не ждала, на кастрюле догнала!»
Мы только успеваем поворачивать головы – весь Ленинград обклеен афишами «Бриллиантовой руки». Подъезжаем к «Октябрьской», я выхожу из машины, беру свой чемодан – они едут дальше в «Асторию». Я смотрю им вслед. Чувство гордой оплеванности не перестает преследовать меня. Через несколько часов мой механизм по гармонизации внутридушевной дисгармонии достигает цели, и я с ощущением старта новой жизни, надев итальянское черное пальтишко, черную шапку из енота, натянув кожаные перчатки, выхожу на Невский. Три дня с артистками мы гурьбой ходим по улицам Ленинграда, заглядываем в магазины, пьем кофе в кафе, любуемся конями Клодта, едим ленинградскую корюшку – все интересно, вкусно, прекрасно, потому что заботы, которые так изнуряют, остались дома, а путешествие и отсутствие быта придают жизни аромат свободы и даже восторга от нее.