Неувядаемый цвет: книга воспоминаний. Т. 3 - Николай Любимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внешний облик Федора – Качалова – облик святого, сошедшего с иконы древнего, теперь бы я сказал – рублевского письма. Но это только самое первое, мгновенное впечатление. Уже в начальных репликах:
Стремянный! ОтчегоКонь подо мной вздыбился?……………………Стремянный, не даватьЕму овса! —
слышатся капризные и даже властные нотки, но пока еще только нотки. Пока еще это всего лишь короткая вспышка недовольства, за которой следует раскаяние:
Я, впрочем, может быть,Сам виноват. Я слишком сильно стиснулЕму бока.……………………….В табун его! И полный корм емуДавать по смерть!
Качалов уже в этой короткой сцене со стремянным показал, насколько отходчив Федор, но коли отходчив, то, стало быть, и вспыльчив…
Федор у Ал. К. Толстого и у Качалова – натура поэтическая. Грозный дал ему презрительную кличку: «пономарь». Но у Федора в его страсти к колокольному звону проявляется музыкальность.
СлавноТрезвонят у Андронья…
– с мечтательной задумчивостью произносил эти слова Качалов, и в его необыкновенном, единственном голосе слышался певучий звон.
И еще одна важнейшая черта в толстовском и качаловском Федоре проступила в этой первой короткой картине…
Федор – Качалов склоняет Годунова на мир с Шуйским:Ты ведай там, как знаешь, государство,Ты в том горазд, а я здесь больше смыслю.Здесь надо ведать сердце человека!..
Последнюю фразу Федор – Качалов выделял голосом. Он произносил ее медленно, с несвойственной Федору вескостью, выдерживая короткую паузу перед словом «сердце» с тем, чтобы сделать упор на словосочетании «сердце человека».
Чувствовалось, что для Качалова это одна из ключевых реплик во всей роли.
А затем в нем снова просыпается ребенок, но на этот раз уже не капризный, а шаловливый, и он с мальчишески задорными смешинками в глазах поддразнивает Аринушку, будто бы ему понравилась Мстиславская, – поддразнивает для того, чтобы потом с особой силой выразить ей свое обожание:
Я пошутил с тобою!Да есть ли в целом мире кто-нибудь,Кого б ты краше не была?
Следующая сцена – сцена недолговечного примирения Годунова с Шуйским. И тут Качалов дает почувствовать, что миротворчество – стихия Федора. Федор – Качалов не таит своего волнения перед приходом Шуйских (а вдруг сорвется?..), но и не скрывает, что мирить – это для него истинное наслаждение и что он это наслаждение сейчас предвкушает. Однако приход Ивана Петровича Шуйского, его родных и сторонников приводит Федора – Качалова в крайнее смятение. Он не знает, с чего начать, заговаривает о предстоящем браке Мстиславской с Шаховским:
Я рад… я о-чень рад!..Я-а-а… поздравляю вас! —
говорит он с большими паузами, растягивая гласные. Но как скоро гора свалилась с плеч, Федор – Качалов сияет:
Друзья мои! Спасибо вам, спасибо!Аринушка, вот это в целой жизниМой лучший день!
И теперь уже можно забыть про дела и вновь с детской непосредственностью увлечься потехами и забавами… Федор – Качалов рассказывает о том, как Красильников запорол медведя, и, войдя в азарт, изображает бой Красильникова с медведем в лицах. Несмотря на все свое почтение к духовным особам, он при словах:
… изловчил рогатину, да разомВот так ее всадил ему в живот! —
тычет одного из архиепископов кулаком в живот, да с такой силой, что тот подскакивает на своем сиденье, а затем на том же несчастном владыке показывает медвежьи ухватки:
Вот так его, владыка, загребает…
Еще когда Федор – Качалов впервые появился на сцене, сквозь всю его иконописность проступила гневливость. В сцене же, происходящей в его покоях, после того, как Годунов, привыкший вертеть Федором, тоном, не допускающим возражений, заявляет, что царевич Дмитрий должен остаться в Угличе:
Государь, дозволь тебе сказать… —
в крике Федора:
Нет, не дозволю!Я царь или не царь?…………………..Ты знаешь, что такое царь?Ты знаешь? Ты помнить батюшку-царя? —
мы слышим голос сына Грозного. Это уже раскаты грома. Годунов до тонкости изучил Федора; он знает, что тучу пронесет стороной, но в эту минуту даже он озадачен.
При известии о том, что Шуйские с их сторонниками хотят заточить царицу и монастырь, вновь раздаются удары грома, еще более раскатистые и гулкие. Чувствуется, что эта гроза разразится, ибо речь идет не о нем, а о самом дорогом для Федора существе на всем свете – об его Аринушке:
Не дам тебя в обиду! —
с гневным рыданием в голосе восклицает Качалов.
Пускай придут. Пусть с пушками придут!Пусть попытаются!…………………..Они забыли, что я царь!…………………..Под стражу их! В тюрьму!В тюрьму! В тюрьму!
Федор знает себя, знает свою отходчивость, незлопамятность, и он, боясь остыть, еще распаляет в сердце гнев.
ЕслиЯ подожду, я их прощу, пожалуй, —Я их прощу – а им нужна наука!Пусть посидят! Пусть ведают, что значитНас разлучать! Пусть посидят в тюрьме! —
в исступлении заканчивал эту картину Качалов.
После второй картины моя мать при всем ее обожании Качалова вынесла преждевременное суждение: «Ну, до Москвина ему далеко!» (сила привычки еще перевешивала), а после этой картины она отказалась от первоначального своего мнения: «Нет, оба одинаково прекрасны, каждый в своем роде!»
Из Архангельского собора выходил царь все с тем же иконописно прекрасным лицом, с величавой, царственной осанкой, выходил медлительной поступью, сосредоточенный, ушедший в себя, многое, очевидно, переживший, многое уразумевший сердцем, ибо царь Федор – человек не мудрого ума, а мудрого сердца:
Царь-батюшка!Ты царствовать умел. Наставь меня!Вдохни в меня твоей частицу силыИ быть царем меня ты научи!
Но вот Туренин сообщает, что князь Иван Петрович Шуйский «сею ночью петлей удавился». Федор – Качалов мгновенно догадывается, что Туренин лжет, звериным прыжком бросается на него и хватает за горло:
Ты удавил его! Убийца! Зверь!
Вот когда буря грозила с корнем вырвать дубы:
Палачей!Поставить плаху здесь, перед крыльцом!Здесь, предо мной! Сейчас!
Когда же на Федора обрушивалась новая беда – гибель брата, Федор – Качалов переживал это свое горе с тихим отчаянием, сотрясаясь от судорожных рыданий. Теперь он пришиблен, теперь он раздавлен, теперь он добит. Он только смотрит глазами заблудившегося в лесу ребенка на княжну Мстиславскую, изъявляющую желание уйти в монастырь:
Да, княжна!Да, постригись! Уйди, уйди от мира!В нем правды нет! Я от него и сам быХотел уйти – мне страшно в нем – Арина —Спаси меня, Арина!
И с горестно-покаянной скорбью, к которой впервые примешивался ропот на Провидение, звучал последний монолог царя Федора – Качалова:
Моей виной случилось все. А я —Хотел добра, Арина! Я хотелВсех согласить, все сгладить – Боже, Боже!За что меня поставил ты царем!
… К исполнению Качаловым роли Гаева в «Вишневом саде» можно было бы поставить в виде эпиграфа:
Ходит птичка веселоПо тропинке бедствий,Не предвидя от сегоНикаких последствий.
Это прежде всего барин, барин до мозга костей, с врожденным мягким изяществом движений, с врожденным умением носить костюм, «держать себя в обществе», с врожденной и воспитанной в нем эгоистичностью, суетливый, донельзя болтливый, по-своему приятный, симпатичный, если только не иметь с ним никаких дел и не требовать от него дружеского участия, по-детски беспечный. За Гаевым – Качаловым и впрямь должен все еще, как за маленьким, приглядывать Фирс. Гаев неизменно гонит от себя черные мысли. Уж на что «попрыгунья» его сестра, Любовь Андреевна, и та дальновиднее его.
– Я все жду чего-то, – говорит она в тревоге, – как будто над нами должен обвалиться дом.
Гаев – Качалов на секунду мрачно задумывается, но только на секунду. Спустя мгновение он приосанивается, перед его мысленным взором возникает бильярд, и, делая соответствующие движения, он уже весело приговаривает:
Дуплет в угол… Круазе в середину…
Любовь Андреевна вспоминает о своей неудачно сложившейся личной жизни. Гаев – Качалов слушает ее, и лицо его искажается душевной болью. Но вот Любовь Андреевна прерывает себя:
Словно где-то музыка.
Гаев – Качалов мгновенно вскакивает.
Это наш знаменитый еврейский оркестр… – поясняет он и начинает весело дирижировать тросточкой.
И только в сцене прощания с вишневым садом перед нами уже не тот Гаев, каким мы его знали прежде. В третьем действии, когда он вернулся с торгов, в нем преобладала над всем смертельная усталость. Вишневый сад продан, но вполне ясного отчета в этом он еще себе не отдает. В четвертом действии мы видим, что его словно перевернуло, видим, как сразу, за одну ночь, он постарел, осунулся, сгорбился. От его подвижности не осталось и следа. Правда, он еще хорохорится: