Избранное - Иоганнес Бобровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он не противится, когда Кристина подталкивает его к двери и через порог и тут же захлопывает ее. И дедушка прямехонько шагает в спальню.
И вот он стоит и дышит всей грудью, воздух здесь свежее, чем в горнице, он ударяет в голову. Надо прийти в себя и как следует оглядеться.
Справа, на столе, подле зеркального шкафа, горит керосиновая лампа с привернутым фитилем, в комнате полумрак, однако достаточно видно, чтобы найти умывальный таз.
А вот и кувшин с водой. «Валяй, Иоганн!» — говорит дедушка, он поднимает кувшин и хочет налить в таз воды, но слышит какой-то странный шорох, чьи-то легкие шаги возле шкафа, мой дедушка повернулся к зеркалу, как вдруг кувшин выпал у него из рук, ударился об пол и разлетелся вдребезги. Да здесь и в самом деле кто-то есть, кто-то возникший из шума и треска.
Гляди-ка, и еще кто-то рядом: белая, до прозрачности тонкая белая фигура, босиком, в одной рубашке, с жемчужным венчиком в волосах и мокрой от слез грудью, она все еще плачет и дрожащим голосом твердит: «Ах, Кшистоф, Кшистоф!»
Иссера-белая, вся пронизанная серебристыми отсветами, она колышется, точно вода.
«Ах, Кшистоф!» — говорит печальное видение, едва приоткрывая рот, а тот, рыжебородый, отвечает громко: «Моя душа». Но он не плачет.
Ну конечно, это Кшистоф, догадывается дедушка, Кшистоф, тот самый благочестивый бунтарь из Боброва, что повесился на иве у Бялкена, бунтарь, что так и не поддался уговорам своей души, молившей его не уходить из жизни, — ведь живут же другие там, где веру умертвили, сожгли или изгнали в 1608 году по приказу Сигизмунда III, того распроклятого шведа, что был здесь королем.
«Ах, Кшистоф», — твердит душа Кшистофа, и Кшистоф хватается за меч, он ступает в воду, что разлилась у него под ногами, и бросает в нее свой меч в широких кожаных ножнах, и меч плещет, плашмя ударяясь о воду, словно кусок мокрого дерева, и сразу идет ко дну.
Кшистоф возглавлял рокош 1606 года, восстание против короля Вазы и его иезуитов, евангелисты, как известно, дошли тогда до самого Кракова, король метался по республике с криком: «Не оставь меня, господи!» Два года длилась борьба, пока не нагрянули католики со своим войском, и тогда мазовецкой шляхте пришел конец. Либо ты католик, либо вон из страны! Кое-кому удалось схорониться по своим дворам, и стали они с тех пор зваться Станислав или Григорий, а Кшистоф между тем рыскал по всей стране, доходил до самого Розенберга и Мариенвердера, но никто уже его не слушал, все кончилось! И тогда он презрел мольбы своей души, что взывала к нему денно и нощно неумолчным: «Ах, Кшистоф, ах, Кшистоф!» — что стояла под деревом, простирая руки, и, выплакав все слезы, сидела потом на суку, на котором повис сам Кшистоф, без меча, на иве у Бялкена.
«Хо-хо!» — кричит Кшистоф. Он словно спускается с холма, шагает по высокой траве, протягивает левую руку, удерживая тоскующую душу, и делает большой шаг вперед.
— Кшистоф! — взывает дедушка, в великом смятении бросается на колени и с ужасным стоном валится на бок.
В таком виде и находят его Кристина и свояченица Густава: заслышав грохот разбитого кувшина, они со всех ног бросились в спальню. Мой дедушка лежал в луже воды, среди черепков, перед зеркалом, наполовину на покрывале, которое, падая, он сорвал с кровати, — в глубоком смятении, как вы помните.
Кристина подходит к столу и выкручивает фитиль, в спальне разливается яркий свет лампы, и они видят: мой дедушка спит, лицо его залито слезами. Когда же Густав, прибежавший вслед за женщинами, поднял его и уложил в постель, дедушка, вздыхая, еще молвил:
— Успокойся, душа моя, утихни! — И спустя минуту: — Да замолчи же ты, наконец!
После явления духов дедушка спит особенно крепко. Итак, то было
Второе явление духов
На сей раз дело шло о вере, о твердой вере, иначе говоря, о Малькенской унии 1874 года под руководством моего дедушки, о преодолении раскола (евангелисты, баптисты, адвентисты, субботники, меннониты), об этой памятной попытке преодолеть раскол и, стало быть, о немцах — а не о католиках и поляках.
— Пьяная ты образина, — приговаривала Кристина над дедушкой, — сперва хорохоришься, бахвал несчастный, а потом валяешься, словно прощелыга какой, не раздевшись и не разувшись, да еще рычишь, когда тебя раздевают.
Моему дедушке, как сказано в писании, все во благо. Взглянем же на него еще раз Кристиниными глазами, как он лежит пластом, вытянув руки и ноги, слезы высохли, на лице ни малейших следов волнения, лежит спокойно, в ладу и мире с собой, как истый немец.
Перевод Р. Гальпериной.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Итак, второй или третий подпункт к нашей истории. Первый, а возможно, и второй попали в первую или во вторую главу, впрочем, это легко проверить. Второй или третий подпункт гласит: настоящие цыгане по-настоящему красивы.
Это сущая правда, я говорю лишь то, что есть. Однако описать цыган невозможно. «Путник, не проходи мимо здесь погребенной, не узнав о ней», — прочел я однажды на стене церкви, наружной стене, где это было начертано в память одной усопшей.
Как с этой усопшей, так обстоит и с цыганами: их нет больше на свете. Цыган согнали и уничтожили в те памятные нам годы и в той самой местности, о которой здесь идет речь. Как же их узнаешь?
Кто сейчас утверждает: «А я нескольких знаю», — тот заблуждается, он не ведает, что говорит, он думает о трех чернявых малых, одном худом и двух толстых, которые играют в кафе и делают все то, чего обычно ждут от цыган: расхаживают между столиками развинченной походкой, вихляя бедрами, с томно-пронзительным взглядом, вооружившись глуховато звучащей скрипкой, лишенной среднего регистра, и непременными цимбалами. А я имею в виду не то, я имею в виду цыган, которых нельзя описать, то есть Хабеданка, Мари и еще других.
Сейчас мы к этому подойдем.
Потому что спросим — нам ведь это еще неизвестно: где Хабеданк пропадал в воскресенье между десятью утра и пятью часами пополудни?
Он был в цирке. Вот ответ. Если мы вправе так легко отделаться. Но мне думается, мы не вправе. Итак: Хабеданк был в итальянском цыганском цирке. А этот итальянский цыганский цирк расположился в лесу. Стоял там не только вчера, в воскресенье, но стоит еще и сегодня, в понедельник.
Понедельник. Дверца фургона