2.Недели Триоди Цветной - протоиерей Иоанн Толмачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и находясь у целебного источника, он с грустью видел, что не в состоянии воспользоваться им: когда наступало возмущение воды, он не только не имел силы сам вовремя спуститься в купель, но даже не имел и такого близкого человека, который помог бы ему первым погрузиться в целебную влагу, и потому ему оставалось только с сердечной болью и отчаянием видеть, как другие раньше его успевали воспользоваться благоприятным моментом и выходили из воды здоровыми. И вот расслабленный телом и с разбитым сердцем, потеряв всякую надежду на возможность исцеления, он много уже лет лежал на своем одре, представляя собой не более как “не погребенного мертвеца” который даже забыл, что значит жизнь, и для которого лишь в отдаленном прошлом как мимолетный сон в неясных очертаниях рисовалась греховно прожитая юность. Если и вообще тяжело состояние подобных страдальцев, то страдание их становится еще более ужасным в праздники, когда вокруг их люди более обыкновенного наслаждаются благами жизни.
И можно представить себе, что чувствовал несчастный Иар (таково пo древнему преданию было его имя), когда он таким образом в радостный день праздника Пурим, оставленный всеми, как бы заживо отпетый, угрюмо лежал на своей бедной постели. He ожидая никакой радости от окружающего мира, который напротив самым видом своим лишь возбуждал в нем горечь безнадежно-погибшей жизни, он весь ушел в себя, в свой внутренний мир, стараясь хотя в нем найти забвение от своего страшного недуга.
Из этого мрачного полузабытья вдруг вывел его неожиданно раздавшийся голос Незнакомца, который спросил его “хочешь ли быть здоров?” Можно представить себе, каким трепетом пробежал этот вопрос по изможденным членам страдальца, и яркий луч вдруг воскресшей надежды озарил его мрачную душу. Как же не хотеть, особенно после почти сорокалетней болезни? Неужели еще не совсем погибла его жизнь, и есть еще на свете добрый человек, который сочувствует ему и намерен оказать ему содействие при ближайшем возмущении воды? С быстротой молнии пробежали в его душе эти или подобные мысли, и страдалец с загоревшимся в потухших глазах огнем надежды обратился лицом к доброму Незнакомцу и объяснил ему свое беспомощное состояние.
“Так, Господи,” ответил он (хочу быть здоровым), “но не имею человека, который опустил бы меня в купальню, когда возмутится вода; когда же я прихожу, другой уже сходит прежде меня.”
Бедный! Он и не подозревал, Кто говорит с ним и что ожидает его, лишь с смутной надеждой излагал доброму Незнакомцу, столь ласково заговорившему с ним в день праздника, свое печальное положение, как бы стараясь этим еще более расположить к себе Незнакомца. Сердцеведец проведал всю горестность душевного состояния страдальца, и не медля больше, властно сказал ему: “встань, возьми постель твою, и ходи!” Трудно и представить себе, с каким изумлением расслабленный, уже давно забывший, что значит встать и ходить, выслушал это властное повеление. Но в тоже время он сразу почувствовал в своем изможденном теле приток небывалой силы, шевельнул своими членами и почти в испуге встал и озирался кругом.
Что все это значит? Не обманчивый ли сон, не сладостная ли греза, созданная больным воображением, чтобы только повергнуть его потом в еще более мрачное состояние с возвращением к безотрадной действительности?
Но нет, — он уже не лежит на своей постели, даже берет ее окрепшими руками, и чтобы убедиться, что все это действительно не сон, не обманчивый призрак, он взвалил себе постель на плечи, и пошел, вероятно, и сам не зная куда, но конечно поскорее и подальше от Вифезды с ее мрачными для него воспоминаниями…
Все это произошло с такой неожиданностью и “не погребенный мертвец,” как выражается церковная песнь, внезапно возвратившись к нормальной, здоровой жизни, находился в таком растерянном состоянии, что от радости забыл даже хорошенько расспросить, Кто же собственно его чудесный благодетель, тем более, что и Христос, избегая огласки великого чуда, которое должно было говорить само за себя, незаметно скрылся среди толпы прохожих.
Поэтому счастливый Иар, все крепче прижимая постель к плечу, чтобы, так сказать, чувством тяжести отогнать от себя страшную мысль, не во сне ли он, бессознательно шел по городу, наслаждаясь самым процессом ходьбы и изумленно озираясь на прохожих, которые должны были невольно обращать внимание на его до странности восторженное состояние. Если некоторые при этом узнали в нем, вероятно, многим известного уже по самой продолжительной своей болезни расслабленного, то можно представит себе их изумление. Обратили на него свое внимание и некоторые из книжников, и они, как строгие ревнители отеческих преданий, были неприятно поражены видом человека, который, вопреки строжайшим постановлениям раввинов, нарушал священный покой субботнего дня тем, что нес на себе свою постель. По воззрению представителей отживавшего свой век закона, это было страшное преступление.
Иудейство в это время представляло собой, так сказать, иссохшее дерево, которое, уже не принося плода и только обременяя своим источенным червем веков стволом землю, ожидало секиры, которая уже и лежала при его корне. Это была бездушная система правил и предписаний, которые, будучи лишены духа жизни, служили только тормозом для свободного проявления истинной религиозности и нравственности. Но самым характерным пунктом этой системы было именно субботство, без которого немыслимо было самое иудейство. Суббота в этот век упадка иудейства была тем именно девизом, или шибболетом, за святость которого готов был умереть правоверный, истый иудей. Всем известен был случай, как один иудей-матрос отказался, несмотря на угрозы смертью, управлять рулем корабля, захваченного на море страшной бурей, и только именно потому, что в это время уже наступили часы субботнего покоя. Мало того, целые отряды воинов готовы были скорее подвергнуться поголовному избиению от неприятеля, чем в субботний день взяться за оружие для самозащиты. Если так крепко держался субботства простой народ, то нечего уже и говорить об ученых книжниках и фарисеях. Почти вся их ученость и все их благочестие сосредоточивалось на изыскании и исполнении самых утонченных правил касательно соблюдения субботы.
И интересно и поучительно видеть, до каких нелепостей может доходить обрядовая ревность, когда она, забыв о духе, всецело посвящала себя на служение букве. Начало субботы отмечалось обыкновенно закатом солнца накануне, a в пасмурные дни — тем моментом, когда куры садились на насест. В этот момент из храма раздавался трубный звук, после которого суббота вступала во все свои права. По предписанию раввинов, нужно было до этого момента заготовить всю пищу для следующего дня, вымыть посуду и зажечь все светильники. “В пятницу, до начала субботы, гласило одно правило, никто не должен выходить из своего дома с иглой или пером, чтобы не позабыть сложить с себя этого бремени с наступлением субботнего покоя. Всякий должен также обыскать в это время свои карманы, чтобы в них не осталось чего-либо такого, что запрещено носить в субботу.” Правила затем определяли, можно сказать, всякий шаг правоверного иудея. Он мог проходить лишь известное число шагов и не мог, например, носить сапогов с гвоздями в подошвах, потому что эти гвозди уже составляли “бремя.”
He ограничиваясь этим, книжники внесли массу казуистических тонкостей даже в самую свою ученость и книжность, строго определяя, что и сколько можно писать в субботу. Нельзя было, например, писать двух букв подряд одной правой или левой рукой, да и вообще писать на обыкновенном пергаменте и обыкновенным способом. Но если кто-нибудь писал буквы не сразу, a с промежутками, притом писал их каким-нибудь необычным способом, вывернутой рукой, или ртом, или ногой, писал на каком-нибудь непрочном материале, или даже писал две буквы подряд, но так, что одна приходилась на одной странице книги, a другая на следующей, так что их нельзя было прочесть сразу, то такое писательство еще допускалось в субботу, хотя наиболее строгие раввины считали серьезным вопросом, не происходило ли нарушения субботы даже в том случае, если кто-нибудь писал две буквы связного слова так, что одна была написана им утром, a другая к вечеру.
Самые точные правила существовали и касательно того, сколько пищи можно было носить при себе в субботу. По объему это количество должно быть не больше сушеной смоквы; меду не больше, чем сколько требуется для облегчения раны, воды не больше, чем сколько нужно для того, чтобы сделать брение для глаз, бумаги не больше, чем сколько может войти в филактерию, чернил не больше, чем сколько нужно для написания двух букв. Дело доходило до того, что строгие раввины считали непозволительным давать лекарства больным, выправлять вывихнутый член, вытаскивать из-под развалин задавленного человека. Римские сатирики язвительно издевались над этой мелочной казуистикой субботства, но в ней заключалось все существо отжившего иудейства, и потому иудеи держались всех этих правил с неослабным рвением, как бы опасаясь, что с разрушением этой казуистики рушится и весь закон, вся ветхозаветная религия.