Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху - Павел Анненков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Студент А.Н. Вульф, сделавшийся поверенным Пушкина в его замыслах об эмиграции, сам собирался за границу; он предлагал Пушкину увезти его с собой, под видом слуги. Но не говоря уже о том, что подобный рискованный шаг со стороны молодого человека грозил испортить ему жизнь на долгое время, сама поездка Вульфа за границу была еще приятной мечтой и зависела от множества домашних и посторонних обстоятельств. Пришлось устранить предложение, и тогда оба заговорщика наши остановились на мысли заинтересовать в деле освобождения Пушкина почтенного и известного дерптского профессора хирургии, И.Ф. Мойера, мужа тогда уже умершей, обожаемой племянницы Жуковского, Марии Андреевны Протасовой. Мойер был человек и высоких нравственных качеств, и замечательно-разнообразного образования, что позволяло ему слыть в одно время знаменитостью по своей части и оказываться страстным любителем музыки и поэзии. Он пользовался неограниченным доверием В.А. Жуковского и имел влияние на самого начальника края, маркиза Паулуччи, глубоко уважавшего его характер, искусство и познания. Дело состояло в том, чтоб согласить Мойера взять на себя ходатайство перед правительством о присылке к нему Пушкина в Дерпт, как интересного и опасного больного, а впоследствии, может быть, предпринять и защиту его, если Пушкину удастся пробраться из Дерпта за границу, под тем же предлогом безнадежного состояния своего здоровья.
Конечно, дело было не легкое, потому что в основании его лежал все-таки подлог (Пушкин физически ничем не страдал), на который и следовало согласить прямого и честного профессора, но друзья наши не остановились перед этим затруднением. Они положили учредить между собою символическую переписку, основанием которой должна была служить тема о судьбе коляски, будто бы взятой Вульфом для переезда. Положено было так: в случае согласия Мойера замолвить слово перед маркизом Паулуччи о Пушкине, студент Вульф должен был уведомить Михайловского изгнанника, по почте, о своем намерении выслать безотлагательно коляску обратно в Псков. Наоборот, если бы Вульф заявил решимость удержать ее в Дерпте, это означало бы, что успех порученного ему дела оказывается сомнительным. Подобные же предосторожности от почтовых нескромностей приняты были друзьями и для переписки по другому поручению, тоже возложенному на А.Н. Вульфа.
Город Дерпт стоял тогда если не на единственном, то на кратчайшем тракте за границу, излюбленном всеми нашими туристами, которые тогда преимущественно состояли из высших классов общества. При трудностях тогдашнего передвижения, путешественники эти часто подолгу останавливались в этом городе, сообщая знакомым и свежие столичные новости.
На Вульфа возложена была обязанность следить за всем, что относилось в этих новостях до Пушкина собственно, и передавать их по принадлежности поэту, приняв за условную тему корреспонденции проект издания полных сочинений Пушкина в Дерпте [67]. По этому плану, слова главного цензора выражали бы настроение высшей правительственной власти относительно Михайловского пленника; заметки первого, второго и т. д. наборщика — мнения того или другого из ее агентов и проч. Намеки на этот план, сохранившиеся в переписке Пушкина, привели одного из биографов его, почтенного М.И. Семевского, к ошибочному заключению, что Пушкин имел действительно намерение заняться печатанием сборника своих стихотворений в Дерпте.
История с коляской кончилась, однако же, довольно комически. Одновременно с задачей, возложенной на Вульфа, Пушкин и со своей стороны работал, чтобы вызвать через родных содействие Жуковского, который, по своему влиянию на Мойера, должен был предрасположить профессора к принятию на себя роли ходатая за бедного больного, изнывающего в деревне. С этой целью Пушкин усилил жалобы перед родными и знакомыми на свои немощи, на отчаянное свое положение и проч., выставляя, конечно, прежде всего необходимость личного совещания со знаменитым хирургом в Дерпте. Лев Сергеевич Пушкин, посвященный в секрет брата, спокойно исполнял его поручения в Петербурге, из которых некоторые были довольно странного характера, особенно для аневритика и расслабленного. Так, поэт просил о высылке ему вина, рому, сахару, сыру лимбургского, и что всего забавнее — требовал книгу о верховой езде: «хочу жеребцов выезжать, — говорит он брату, — вольное подражание Алфиери и Байрону».
После того, как состоялось распоряжение о предоставлении Пушкину гор. Пскова для пользования, родные, устрашенные предшествующей перепиской с изгнанником, сами писали и, вероятно, склонили также писать к Мойеру и Жуковского в том смысле, чтобы почтенный доктор пожертвовал частью своего времени и прибыл сам в Псков, для осмотра страдальца и производства над ним операции, о необходимости которой они тоже наслышались много от Пушкина. Кажется, что благородный Мойер, ничего не подозревавший в этом деле, склонился на их просьбу, потому что родные сделали уже распоряжение, прямо из Петербурга, о высылке настоящей, не символической коляски из Пскова в Дерпт, за Мойером. Когда Пушкин услыхал об этом обороте дела, он ужаснулся: одна мысль, что профессор, оторванный от своих занятий, может сделать довольно утомительный переезд для того, чтобы увидать перед собою совершенно здорового человека — должна была привести его в страх. «Друзья мои и родители вечно со мной проказят», — восклицает он, обращаясь к Вульфу, и затем уже умоляет приятеля, возвратить поскорее назад коляску, отговорить Мойера во что бы то ни стало от поездки в Псков и покинуть весь план, с таким трудом ими выработанный, посылая при этом к черту и все комиссии по изданию его сочинений с их цензорами, наборщиками и проч. Все это происходило в сентябре и октябре 1825 г.
План действительно канул в воду, но, думаем, стоил упоминовения здесь, как подтверждение мучительных усилий освободиться от плена, волновавших Пушкина с самого прибытия в Михайловское, да и как свидетельство, что могло приходить в голову людям, предоставленным беспомощному своему горю и уединению.
Возвратимся назад после этого эпизода. По весне 1825 г., Пушкин ждал к себе гостей — Дельвига, Плетнева, Баратынского, Кюхельбекера (Анахарсиса Клоца, как он его называл), Языкова, и некоторых других, но на зов его явился только один барон Дельвиг [68]. Пушкин ввел его тотчас же в общество Тригорского, но был недоволен его равнодушным поведением в среде красавиц, которые напрасно истощали перед ним свои природные дары и любезность. Барон предпочитал, по замечанию Пушкина, лежать дома, на постели, как колода, декламировать стихи, беседовать о литературе, между тем, как сам хозяин возбуждал у соседок целые бури ревности и соперничества, кончившиеся отъездом их из Тригорского. Может быть, сдержанность барона происходила и оттого, что он задумал уже тогда жениться, и в августе 1825, если не ошибаемся, обвенчался с дочерью одного из Арзамасцев, СМ. Салтыковой. По выезде Дельвига и отбытии вслед затем соседей Тригорского, сперва в Ригу, а потом в деревню Тверской губернии (как уже сказали), Пушкин оставался один на лето и часть осени 1825 г. в своем Михайловском домике, и не скучал. Много занятий нашел он для себя и много им тогда было сделано.
VIII
Шекспиризм.- 14-е декабря 1825 г. — Возвращение из ссылки и появление в Москве.
«Я не читал ни Кальдерона, ни Вегу», — пишет Пушкин в 1825 г. из Михайловского к старому своему другу, — как мы догадываемся, — Николаю Николаевичу Раевскому-младшему: — «но что за человек Шекспир? Я не могу придти в себя от изумления! Как ничтожен перед ним Байрон-трагик». Пушкин сообщает далее, что пишет трагедию, в которой творческими силами являются у него попеременно то размышление, то вдохновение, и под конец восклицает:
«Я знаю, что силы мои развились совершенно, и чувствую, что могу творить.»
Письмо осталось в бумагах автора и заменено было другим, совершенно однородным с ним, уже в 1829 году, да сомнительно, чтоб и это последнее отдано было на почту. Пушкин писал более про себя, хотя и мог выбрать для этого воображаемую, фиктивную беседу с живым лицом; примеров такого самообмана у него довольно много. Догадка наша, что Пушкин имел в виду, при составлении их, H.H. Раевского, основывается на следующих выпущенных строках в первом отрывке от 1825 года, имеющем и биографическое значение: «Où etêsvous? J'ai vu par les gazettes que vous aviez changé de régiment: je souhaite que cela vous amuse. Que fait votre frère? Vous ne m'en dites rien dans votre lettre du 13 mai. Se traite-t-il?
Voilà ce qui me regarde: mes amis se sont donné beaucoup de mouvement pour obtenir une permission d'aller me faire traiter; ma mère a écrit à S.M. et là-dessus on m'a accordé la permission d'aller à Pskow et d'y demeurer même, mais je n'en ferai rien: je n'y ferai qu'une course de quelque jours. En attendant je suis très isolé: la seule voisine que j'allais voir est parti pour Riga et je n'ai à la lettre d'autre compagnie que ma vielle et ma tragédie; celle-ci avance et j'en suis content».